к этой теме). Россия — страна контрастов, и пропасть между двумя крайностями — взяточничеством и полным бессребреничеством у нас встречается чаще, чем где бы то ни было. При этом в столице она ощущается особенно остро. Когда я в первый раз отправлялась к Ройзману, я долго мучилась вопросом: как мне отблагодарить его за потраченное время?.. Знакомые музыканты наперебой уверяли, что цены в московской консерватории запредельные — от 25 до 50 рублей за урок (тогда на 50 рублей можно было просуществовать месяц). В итоге я явилась к Ройзману, шурша пятью десятирублёвками в кармане. В конце нашей встречи я заикнулась о плате за консультацию, но встретила насупленные брови и суровую отповедь: если я намереваюсь в дальнейшем с ним общаться, я не должна оскорблять его подобным меркантилизмом. «Я консультировал и продолжаю консультировать пол России, но никогда не взял за это ни одной копейки», — сердито промолвил он, и я, безоговорочно поверив ему, никогда более не касалась этой темы).
Повод убедиться в душевной щедрости Наташи Малиной у меня также возникал не раз. Однажды после предэкзаменационной репетиции в Малом зале Ройзман, комично причмокивая, поднял интимный вопрос:
— Хм, деточка, а нет ли у Вас другого костюма для сцены?.. Видите ли, комиссия в основном состоит из мужчин, и я не уверен, что они будут слушать Ваше исполнение, потому что в основном их будут интересовать Ваши ножки.
Малина, которая присутствовала при этом разговоре, расхохоталась. Я была до крайности смущена: дело в том, что в те времена в Ленинграде женщины-органистки шили себе затейливые платья, у которых верхняя длинная юбка откидывалась назад, а нижняя была достаточно короткой, чтобы не мешать движению ног по педальной клавиатуре. В тех случаях, когда исполнительница располагалась спиной к залу, её ноги неизбежно отражались в лакированной поверхности органной кафедры.
Ройзман оценил реакцию Малиной:
— Наталья Владимировна, сегодня я хочу поговорить с Вами не как обычно — то есть, не как мужчина с мужчиной, а как женщина с женщиной. Может, у Вас найдется для нашей мадам что-нибудь подходящее? Ну, там, какие-нибудь брючки, рейтузики… А то я за мужской состав комиссии не отвечаю.
Та тотчас откликнулась:
— Не волнуйтесь, Леонид Исаакович, сообразим!
И мы с ней, смеясь, устремились на улицу Станиславского.
Наталья выпотрошила весь свой гардероб, заставляя меня примерять всё, что походило на «брючки» или «рейтузики». Увы! Нелепые предметы её туалета были мне невообразимо длинны, но я продолжала напяливать их на себя, боясь её обидеть. Наконец, нашёлся один костюм, в котором я не утонула.
— Ах, как чудно! Как Вам идёт этот казакинчик! Вы в нём просто как куколка! Пройдитесь-ка по комнате туда-сюда! — восторженно восклицала Наталья.
«Казакинчик» напоминал рабочую робу шахтёров 18 века. Во мне боролись ужас и стеснительность. Модельным шагом я двинулась к зеркалу но, по счастью, тут же запуталась в фалдах сюртука и повалилась на пол. Это решило мою судьбу: меня оставили в покое и позволили играть в собственном наряде, соблазняя членов комиссии своими ногами.
Единственное, что мешало в общении с Малиной — это её не в меру острый язык, который она пускала в ход по поводу и без повода. За это, а может, за излишнюю прямоту, её не любили. Ройзман, обсуждая со мной её неуживчивость, как-то раз, скроив хитрую мину, достойную персонажа из «Иудейской войны» Фейхтвангера, произнёс буквально следующее:
— Ну, если мне по медицинским показаниям требуется крапива, то я надеваю перчатки, срываю эту крапиву и употребляю её!
Так он и поступал. Как-то раз перед концертом в Большом зале консерватории мне дали очень неудобную репетицию. Л. И. планировал со мной поработать, но ему было тяжело вставать ни свет, ни заря, и он придумал, как улучшить ситуацию:
— Вы дружите с Малиной, — исподволь начал он. — А она в свою очередь дружит с директором Большого зала. Подъедьте к ней как-нибудь поделикатнее и попросите походатайствовать, чтобы нам выделили сносное время.
Не заметив подвоха, я последовала его совету. Боже! Какую отповедь я получила! «Да как я смею, да это неприлично, да свои дела надо улаживать самой, а не вешать их на голову другим, да она никогда и ни при каких обстоятельствах…», и так далее, и тому подобное в красочных вариациях и довольно обидных выражениях.
Меня словно ледяной водой окатили. Проблема, не стоившая выеденного яйца, выросла до размеров Монблана. Ситуация усложнялась тем, что как раз в этот период я организовала Малиной концерт в Капелле, и детали её пребывания в Питере — встретить, разместить, ассистировать на концерте, и т. д. — лежали на мне. Сейчас мне надо было срочно уезжать из Москвы, так что отвечать на поток нравоучений снова пришлось в письменной форме.
Я написала, что при всём уважении не могу допустить того тона, которым она привыкла разговаривать с людьми. Читать морали и поучать — не её прерогатива. У неё нет на это ни нравственного, ни формального права. Напротив: люди, у которых это право есть, как правило, им не пользуются. Я знаю её как добрую и неглупую женщину, но подобная манера общения граничит с хамством. А потому, невзирая на целый букет превосходных качеств, её никто не любит, а очень жаль.
Реакция Малиной тонко и остроумно запечатлена в письмах Л. И., так что я не буду её дублировать.
Ещё один скользкий момент, который неизбежно всплывает при чтении писем. Я имею в виду антагонизм московской и ленинградской органных кафедр. Ройзман, единогласно и безоговорочно признанный главой столичной — а, значит, и общесоюзной органной школы, находился в латентном непримиримом противостоянии с Исайей Браудо, возглавлявшем ленинградскую ветвь. Этот последний, безусловно талантливый органист и музыковед, во всей прочей своей деятельности, как явствовало из рассказов Л. И. и других известных музыкантов, был отнюдь небезупречен. В то время как Ройзман оснастил весь Советский Союз добротными органами и тем самым дал толчок развитию органного исполнительства и композиторства, Браудо нимало не содействовал преумножению органного инструментария в северной столице. Напротив, некогда богатый органный ресурс в Питере как-то подозрительно редел, пока в конце концов не сократился до двух единиц: в зале академической Капеллы им. Глинки, на котором я имела счастье (точнее, несчастье) трудиться значительную часть своей творческой жизни, и в Большом зале Филармонии им. Шостаковича, где я также часто играла соло и с оркестром. Оба означенных инструмента были варварски «отреставрированы» чехословацкой фирмой «Ригер-Клосс» (точнее, их попросту лишили многих аутентичных регистров, а оставшиеся имели жалкое звучание)[1]. Вот эти-то два урода и