вообще имел привычку кланяться, и Тидеман ответил ему лёгким кивком головы. При этом он указал на один из стульев с высокой спинкой и спросил гостя о цели его прихода.
— Я желаю здесь, в Лондоне, поселиться, — отвечал Торсен, — и желал бы поступить в число членов вашего здешнего торгового двора.
Ольдермен кивнул головой и, немного помолчав, снова спросил:
— А знакомы ли вы с обычаями нашего двора? Они ведь очень суровы. Все преступающие положенные нами правила подлежат тяжкому взысканию.
— Как обойтись без порядка там, где должны господствовать мир и спокойствие? — отвечал датчанин. — А ведь все суровые предписания вашего общежития только к этой цели и направлены. Насколько мне известно, на ганзейских торговых дворах высокими денежными пенями наказывается лишь тот, кто дерзнёт произнести бранное слово или дозволит себе ручную расправу; такие же точно пени положены за игру в кости, пьянство и другие подобные проступки. Всё это такие постановления, которым охотно подчиняется всякий благовоспитанный человек.
Ольдермен опять кивнул головой.
— А как вас зовут? — спросил он после минутного молчания.
— Кнут Торсен.
Ольдермен поднял сначала глаза кверху, как бы о чём-то размышляя, потом перевёл их на Торсена и продолжал свой допрос:
— Откуда вы родом?
— Из Визби.
— Визби? — переспросил Тидеман с некоторым удивлением. — Судя по имени, вы как будто датчанин?
— Я и действительно родился в Дании, но уже в юности переселился на Готланд.
— И вы занимались торговлей?
Торсен отвечал утвердительно.
— И ваше имя — Кнут Торсен?.. Гм, где же это я его как будто уже слышал?
Ольдермен приложил левую руку ко лбу и стал припоминать. Не ускользнуло при этом от его внимания и то, что датчанином при последних словах овладело некоторое беспокойство, которое ещё более возросло, когда ольдермен подозвал к себе одного из сидевших в стороне писцов и приказал ему принести книгу постановлений Ганзы.
Прошло довольно много времени, прежде нежели посланный вернулся с громадным фолиантом, переплетённым в кожу и окованным железными скобами. Торжественно возложил он фолиант на конторку перед г-ном ольдерменом. В течение всего этого времени Тидеман не проронил ни единого слова. Он был до такой степени глубоко погружен в размышление, что даже не расслышал, что именно говорил датчанин, старавшийся скрыть своё смущение.
— Кнут Торсен, — бормотал про себя ольдермен, разворачивая фолиант и пробегая алфавитный список имён, упоминаемых в нём; затем быстро стал перелистывать книгу, пока, наконец, указательный палец его не остановился на одной из страниц...
— Вот оно! — воскликнул ольдермен, сверкнув глазами. — «Кнут Торсен» — так и есть! — здесь-то я и вычитал это имя. Да, да, память мне не изменяет! «Кнут Торсен, купец в Визби, вследствие непорядочного способа действий и нарушения постановлений Ганзейского союза из состава членов его исключён...» Ах, милостивый государь! И вы после этого ещё изъявили желание вступить в наш торговый двор? Вы преднамеренно умалчиваете о вашем прошлом, чтобы меня провести, — да! Чтобы меня провести! — повторял он, повышая голос, так как он видел, что датчанин желает перебить его. — И если бы я не обладал такой отличной памятью, то ваш обман вам бы и удался! Тогда уж я оказался бы виноват перед моими сотоварищами. Ну, сударь, надо сказать правду: это с вашей стороны было не похвально!
— Вы иначе взглянете на дело, если узнаете те поводы, которые привели к моему исключению из союза, — возразил ольдермену Торсен.
— Вы думаете? Действительно, вы так думаете? — спросил ольдермен с оттенком сомнения в голосе. Затем он покачал головой, опять заглянул в фолиант и стал читать вслух следующее: — «В январе 1358 года воспоследовало в высшей купеческой думе, в Любеке, по поводу несправедливости, оказанной немецкому купцу во Фландрии, постановление: прервать всякие торговые сношения с вышепоименованной страной и приказать всем ганзейцам, дабы они не продавали там своих товаров и не получали таковые ни от фламандцев, ни от брабантцев. А кто из членов Ганзейского союза, — так написано далее в постановлении, — преступит это наше решение, тот будет лишён всего своего имущества, которое отчисляется в пользу его родного города, а он сам навсегда изгоняется из состава немецкого Ганзейского союза». А так как проживающий в Визби ганзеец Кнут Торсен не только не соблюл выданного нами постановления, но и после вступления его в законную силу продолжал, как и прежде, свои торговые сношения с Фландрией, то он признан виновным в неповиновении и нарушении верности союзу, и потому вышеупомянутое в постановлении наказание применено по отношению к нему и к его имуществу».
Ольдермен захлопнул фолиант, откинулся на спинку своего стула и зорко глянул в лицо датчанину. Суровое выражение его лица ясно говорило датчанину, что ольдермен вполне разделяет приговор, произнесённый Ганзою.
— Я вовсе и не пытаюсь обелить перед вами мой проступок, — начал Торсен не совсем уверенным голосом (и только уже при дальнейшей речи его голос стал несколько более твёрдым), — не стану в извинение своей вины ссылаться и на то, что транспорт фламандских и брабантских товаров уже находился в пути и был направлен ко мне в то время, когда последовало постановление любекской думы; всякий беспристрастный человек и без моих оправданий поймёт, что обрушившееся на меня наказание не состоит ни в каком соотношении с совершенным мною проступком. Я был более чем зажиточным человеком и мог с истинной гордостью взирать на плоды моих трудов. И вдруг у меня отнимают всё, что добыто было мною путём многолетних, тяжких усилий, — делают меня бедняком!.. Мало того, я даже не смею помышлять о том, чтобы вновь начать торговлю! Я исключён из ганзейцев, я — отверженный, с которым каждый должен поневоле избегать всяких деловых сношений из опасения, что и его может постигнуть такой же суровый приговор Ганзы. Что же мне теперь делать? Как могу я теперь пропитать себя честным путём, когда мне ниоткуда нельзя ждать помощи, когда я напрасно стал бы молить даже о сострадании к себе!
Торсен умолк и выжидал ответа на свою речь. Он надеялся, что слова его побудят ольдермена к снисхождению, однако же суровое выражение лица того нимало не изменилось, и он отвечал Торсену очень резко:
— Вы бы должны были обдумать всё это прежде, нежели совершили ваш проступок; тогда и судьи ваши не произнесли бы над вами своего сурового приговора. Справедливость должна стоять