шрам, перечеркнувший смуглое горло наискось.
— Посветлеет со временем, — заверил доктор. Остап привычным движением намотал на шею шарф, не пострадавший от поганых лап Кисули, поскольку перед сном в ту роковую ночь он его снял. Залитую кровью ковбойку почти отстирали в больничной прачечной, правда, с большей частью скромного рисунка в клетку. Малиновых башмаков и брюк от дивного, серого в яблоках, костюма никто не ухитил, их вернули выздоровевшему в полном объеме. Шарф и пиджак принес заботливый Иванопуло.
На выписке, прощаясь с персоналом, Остап прослезился.
Он вернулся в больницу за номером 27 — будущий НИИ им. Н.В. Склифосовского через сутки с горящим взором, корзиной горьких осенних хризантем и шампанским, устлал ими пол у кабинета оперировавшего в тот момент хирурга Юдина, а потом вальсировал по вымытому до скрипа коридору с клокочущей от негодования санитаркой. Ей темпераментный Бендер преподнес дивную новую швабру, богато украшенную узбекской резьбой ручной работы. Таточку Остап все же поцеловал, отхватил за это пощечину, но совершенно не расстроился, вручил ей коробку дорогих шоколадных конфет и раскланялся. Покидая больничный корпус навсегда, он пел, как и предрекала виды повидавшая Матрена Евстифеевна. Улизнув с их помощью от объятий Святого Петра и вернувшись к земной юдоли от самых смертных врат, Остап изменился.
*Томáс де Торквемáда (исп. Tomás de Torquemada, или Торкемáда; 1420 — 16 сентября 1498) — основатель испанской инквизиции, первый великий инквизитор Испании. Был инициатором преследования мавров и евреев в Испании.
Глава 3. Чутье
Спасителей своих Остап отблагодарил на средства старого знакомца Кислярского, робко посещавшего столицу по делам старгородской бублично-бараночной Одесско-Московской артели. Тот едва оправился от летних приключений на Кавказе и в Крыму, был тише воды и ниже травы, по ресторанам не шатался, и все равно судьба-злодейка столкнула его со страшным адептом контрреволюции на кривой московской улочке лицом к лицу. Кирпичный кавказский загар уступил на челе молодого офицера место благородной бледности, свинцово-серые в ноябрьской хмари глаза глядели пронизывающе и как-то по-особому. Кислярский слабо пискнул и сделался совершенно лиловым от ужаса. Остапу даже под локоток его брать не пришлось, он просто кивнул в сторону укромной подворотни, и бараночных дел мастер на подкашивающихся ногах покорно поплелся следом. Кислярский сразу хотел спросить, сколько? Но язык начисто прилип к гортани.
Убедившись, что за ними не наблюдают, Остап качнулся с пятки на носок, заставив бедолагу бубличника содрогнуться всем телом, и глухо произнес:
— Дела наши плохи.
Кислярский затрясся студнем от звуков этого хрипловатого, должно быть, из-за простуды, голоса.
— Гигант мысли, отец русской демократии и особа, приближенная к императору, пали в борьбе. Все. Триедины, аки не поминаемая нынче всуе Троица.
Кислярский ахнул, прижав пухлую ладошку ко рту.
— …А меня едва не обезглавили, — продолжил Остап, наслаждаясь произведенным эффектом, и размотал шарф.
— Ч… ч… ч-ч-ч-ем это… вас? — выдохнул потрясенный частный предприниматель. Таких ужасов он даже в гражданскую не видал.
— Остро отточенным мастерком, — не растерялся Остап. — Масоны. Первейшие враги Отечества!
Великий комбинатор поймал волну вдохновения. Его несло, как застоявшегося в стойле жеребца. Он упоительно соскучился по своему ремеслу. Но Кислярский закатил вдруг глаза и рухнул в пошлый девичий обморок. Масонов его тонкая душевная организация перенести не смогла.
— Ну, возьмите же себя в руки! — возмущался Остап, хлопая источник устойчивого доселе финансирования по пухлым щекам. Бедняга промычал в ответ нечто невразумительное, приходя в себя, и ослабелой рукою вывернул Бендеру весь кошелек прямо в твердые длани, только что настырно возвратившие его к безрадостной, пугающей реальности. После чего с трудом поднялся и, пошатываясь, поплелся прочь. Он размышлял о переезде на Сахалин. Баранки и бублики там наверняка ели, а вот контрреволюцией баловались едва ли — слишком уж не близко от той самой заграницы, что должна была им помочь. Масоны же с остро отточенными мастерками и вовсе в такой дали не водились, в этом бедняга Кислярский был практически уверен.
Остап проводил его удивленным взглядом, пожал широкими плечами: — Малохольный! — и азартно пересчитал выручку. Теперь ему было, на что выразить медицинскому персоналу свою горячую признательность.
Тихоню Иванопуло тем же вечером Остап затащил в ресторан и напоил до хрустального звона. Конвоируя спящего на ходу Пантелея домой, он аккуратно обогнул проклятый несгораемый шкаф, пошарил под ним, повернул ключ в замочной скважине и замер на пороге, придерживая сладко сопящего бывшего студента-химика за шкирку. Войти в комнату, в которой едва не распрощался с жизнью, оказалось необычайно волнительно. Безвозвратно испакощенный его кровью стул Иванопуло, жмурясь от ужаса, снес на помойку, лужу на полу замыла соседка с более крепкими, нежели у экс-студента, нервами, орудие несостоявшегося убийства забрала милиция, в остальном же узкий пенал в мансарде розового особняка остался прежним. Незаконченные Кисой таблички все еще горкой лежали на подоконнике. Остапу вдруг сделалось жутко.
Постояв немного, он бережно уложил Пантелея на оставшиеся стулья и тихо прикрыл за собой дверь. Ночевать здесь ему не хотелось.
Покончив с благодарностями и навсегда оставив за широкой спиной пропахший хлоркой и лекарствами вестибюль 27-й больницы, Остап решил, что наступило время отдачи иных долгов. Воткнутая в горло бритва эффективно избавила его от иллюзий на счет непроходимой Кисулиной тупости. Бывший предводитель дворянства оказался куда лучшим учеником, чем он воображал. Правда, посеянные на скверную почву, семена дали какие-то неправильные и даже уродливые всходы. Киса был прирожденный уголовник, и видно это было за версту по его замашкам с самого начала их концессии. Так что искать Воробьянинова в Москве не имело уже никакого смысла. Добыв бриллианты мадам Петуховой, Киса скорее всего покинул столицу в то же утро. В Старгороде, а тем более N-ске делать с такими деньгами было совершенно нечего. Скорее всего, предводитель команчей нацелил свои сивые моржовые усы в сторону заграницы.
Разумеется, за те две томительные недели, что Остап провалялся на больничной койке, он мог добраться уже до самого Парижу, но внутреннее чутье подсказывало великому комбинатору, что враг его еще где-то здесь. Дело состояло в том, что на этот период как раз пришелся неудавшийся троцкистский переворот, и охрана государственной границы должна была быть усилена. Воробьянинов был трусом, ибо только совершеннейший трус способен зарезать мирно спящего человека, и скорее всего залег на дно, дабы переждать до лучших времен и не возбуждать ненужных подозрений у бдительных пограничников своим откровенно кадетским* обликом. В бриллиантовом угаре Бендер несколько выпустил из виду