сорт за первый продавала.
Онисим крякнул:
— Трофеи описали?
Я кивнул, спросил:
— Наверное, есть хочешь?
В ответ Онисим запел. Дернулся головой, словно петух, но не прокукарекал, а запел что-то среднее между «Чижиком-пыжиком» и песенкой про серого козлика:
— Ля-ля-ля… ля-ля-ля-ля…
Пошевелил пальцами правой руки, словно они затекли. Наклонив голову, по-птичьи, одним глазом, посмотрел на меня, спросил вкрадчиво:
— Вино не давите?
— Кому давить… В нашем дворе Глухой — мастак по этой части. У него прямо-таки волшебное вино получается. Технологи из Абрау-Дюрсо приезжали, интересовались.
— Взаймы бутылочку не отпустит? — без всякой надежды спросил старец Онисим.
— Взаймы у него спичек не выпросишь.
— Уважаю, — грустно сказал Онисим. Вынул из кармана десять рублей. — Меньше чем на литр не соглашайся.
6
С благостным выражением на лице Глухой перебирал распущенные волосы супруги, расчесывая их частым костяным гребешком. Тетка Таня сидела перед ним на табуретке, и глаза ее были сощурены от удовольствия.
Я прошел мимо окна, постучал в дверь. Открыл Глухой. Наверное, тетка Таня жестом или взглядом показала ему на дверь, потому что я не слышал никаких слов за дверью, а Глухой, конечно же, не мог слышать моего стука.
Тетка Таня увидела меня, улыбнулась. Сказала:
— А мы воши ищем.
— Ни пуха ни пера, — пожелал я.
— Да теперь что, — сказала тетка Таня. — Баловство одно… Вот в войну бывалоча: часанешь, как горох сыпятся.
Я кивнул в знак согласия, потому что знал — не может быть ничего страшнее, чем спор с теткой Таней. Показал Глухому червонец, выкрикнул:
— Вина продай! Старец просит…
— Старец, — прогундосил Глухой и потянулся к деньгам. Пальцы у него были крепкие, с пожелтевшими от проявителя, короткими ногтями.
— Обворует он тебя, — сказала тетка Таня.
— Што? — не понял Глухой.
— Обворует, говорю, старец, — она повысила голос.
— А-а, — встал с табуретки Глухой. — Пусть ворует. Один черт — все описано.
— Он литр хочет, — ответил я. И показал на пальцах.
— А два не хочет? — рассердился Глухой.
— Деньги не мои, — сказал я. — Литр, или я забираю деньги.
— Ладно, — решила тетка Таня. — Продай литр. Мне галоши покупать надо.
Прокоша безразлично махнул рукой: пропади оно пропадом. А может, он не вкладывал такого смысла в жест, потому что любил и ценил все свое и не хотел, чтоб оно пропало. Но я понял его именно так. А тетка Таня вообще не поняла. Зевнула, погладила ладонями волосы, подула на гребешок и пошла на крыльцо. Ветер шаром выкатился из черноты дверного проема, хлопнул печной заслонкой, потерся о занавеску из старой марли, висевшую над широким окном. Мне стало холодно, неуютно. И усталость легла на душу сразу, вдруг.
В соседней комнате по-детски вскрикнула бабка Акулина, грохнула чем-то о пол. Тетка Таня сказала, посмотрев в раскрытую дверь, из которой полз тяжелый чесночный запах:
— Надо святой воды принести. Над бабкой шутик шутит.
Глухой достал из-под кровати баллон с вином. Тетка Таня закрыла дверь и вернулась в комнату. Но ощущение холода теперь не покидало меня, и наоборот: бутылка, которую мне передал Глухой, показалась теплой, точно живой.
— Скупердяй твой Глухой, — сказал старец Онисим, кинув взгляд на бутылку. — Иль сам отхлебнул малость?
— Не пью я.
— И не надо… Я тоже поздно нить начал, когда душа болеть стала. Заместо лекарства определил.
— А как она болит, душа-то?
— Час простучит, узнаешь. — Онисим заморгал глазами, прикусил нижнюю губу, замер, будто чего-то испугался. Потом решительно взял бутылку и запрокинул горлышко в рот.
— Стаканы есть.
Он опустил бутылку, с удовольствием облизал губы. Посмотрел на меня искоса, заявил:
— Без надобности.
— Артист, — сказал я не очень дружелюбно. — Спать будешь на диване. Одеяло, подушка в шкафу. Простыни у меня чистой нет.
— Эт ничего. Я и на полу могу.
— Еще чего… Диван свободен. Вот когда увезут его, будешь спать на полу.
Онисим поспешно кивнул. Спросил тут же:
— Запоры на дверях хорошие?
— Вполне.
— Эт хорошо… — Он потер ладонь о ладонь и опять запрокинул бутылку.
Я прошел в свою комнату, быстро разделся, лег в постель. Долго не мог согреться. Лоза винограда билась в окно. Ее было видно сквозь стекло. Видно вопреки всякой логике: ночь по-прежнему была темная, свет в комнате не горел.
Онисим… Я не слышал Онисима, словно находился в доме совсем один.
7
Заведующая учебной частью Ирина Ивановна Горик повернулась. Профиль ее, тонкий и гордый, обозначился на бледном экране окна, смотрящего прямо на море, где висел туман, без солнца, без неба, как лист белой непрозрачной бумаги. Она говорила красиво. Вернее, голос ее звучал красиво, и никакого другого слова тут не подберешь.
— Тридцать шесть дней — это совсем немного. Сдашь экзамены… Потом решай.
— Я хочу матросом на судно.
— Девять классов не помешают и матросу.
Она смерила меня взглядом высокомерно, но не зло, может несколько раздраженная моим упрямством, бестолковостью. Рядом с ней, в углу между окном и увешанной картами стеной, стоял скелет человека, невысокий и немножко жалкий. Он стоял здесь, потому что в школе не было кабинета по анатомии, как не было кабинетов и по физике, и по истории, и по географии. И вообще здание школы использовалось лишь наполовину: в ее правое крыло осенью 1942 года угодила бомба. Только с нынешней зимы, с января, появилась при школе бригада рабочих, и на школьный двор были завезены кирпич, цемент, известь…
— Ты ленишься…
— Мне стыдно, — признался я.
— Дети не отвечают за родителей, — уверенно объяснила Ирина Ивановна Горик. Добавила: — Иди на занятия.
Звонок разрывался за стеной в коридоре. Слышались топот, смех, выкрики.
— Так не бывает, — уныло сказал я. — Все отвечают друг за друга.
— Не говори за всех, — строго произнесла она.
Закрыв дверь учительской, я оглядел пустой коридор, вдоль которого тянулись высокие окна, наверху еще заколоченные фанерой, выбеленной известью. На лестничной площадке мелькнула сутулая спина уборщицы бабы Сони. Рядом за дверью класса кто-то громко и монотонно читал:
Буря мглою
Небо кроет…
«Ну и пусть кроет, — подумал я. — Очень даже хорошо». И пошел не в класс, а в туалет. Вынул пачку сигарет «Метро», красивую, голубенькую, с большой красной буквой «М» посередине. Уселся на подоконник и закурил. Школу я решил бросить твердо и бесповоротно. Нет, я понимал правоту заведующей учебной частью, понимал, что два месяца — это не срок. Но уже вид школы, запах ее коридоров, дребезжание звонка в руках бабы Сони вызывали у меня тошноту. Почему? Не знаю. Может, мне действительно было стыдно за то, что случилось у нас в семье, может, не хотелось, чтобы меня жалели. Может,