распространенными на Урале. Кроме того, значительные различия, существующие ныне, несмотря на их изначальное родство, между тюркским, монгольским и тунгусским языками наводят на мысль, что эти три группы, собранные в историческое время под единой властью (откуда частые взаимные заимствования терминов, относящихся к цивилизации), могли некоторое время жить довольно далеко друг от друга на бескрайних просторах Северо-Восточной Азии.
Если бы история тюрко-монгольских орд ограничивалась их дальними набегами и малоизвестной борьбой друг с другом во время кочевий, она мало что бы значила, по крайней мере в занимающей нас теме. Но важнейший факт в истории человечества – давление, которое эти кочевники оказывали на цивилизованные империи юга, давление, которое многократно доходило до завоевания. Набег кочевников – это почти физический закон, диктуемый самим условиями жизни в степи. Очевидно, те тюрко-монголы, которые продолжали жить в лесной зоне Байкала и Амура, оставались теми же дикарями, живущими охотой и рыбной ловлей, как чжурчжэни вплоть до XII в., как «лесные монголы» вплоть до Чингисхана, как другие племена, изолированно жившие в лесах и не имевшие представления о других, желанных, землях. Но иначе обстояли дела со степными тюрко-монголами, живущими скотоводством и поэтому кочевниками по определению: скот ищет траву, а человек следует за стадом. Кроме того, степь является родиной лошади. Степной житель – прирожденный наездник. Это он, либо иранец на западе, либо тюрко-монгол на востоке, придумал костюм для верховой езды, как мы видим на примере фигур скифов, выгравированных на греческих вазах Босфора Киммерийского, как мы узнаём от китайцев, которые в III в. до н. э., чтобы противопоставить конницу коннице, заменят, по примеру гуннов, платье на штаны. Он – всадник быстрых набегов, кроме того, конный лучник, поражающий врага на расстоянии: он стреляет и удирает – парфянская стрела в действительности является скифской или гуннской – и воюет так же, как охотится на дичь или ловит кобылиц: стрелой и арканом. Во время своих перемещений он видит там, где заканчивается степь, где начинается цивилизация, условия жизни, отличающиеся от привычных ему, которые не могут не вызвать у него зависти. В его краях холодная зима: степь тогда становится придатком сибирской тайги; потом знойное лето: степь становится продолжением пустыни Гоби, и кочевнику, чтобы найти траву для своих стад, приходится добираться до предгорий Хингана, Алтая или Тарабагатая. Только весна, превращающая степь в цветущую прерию, украшенную разноцветными цветами, является праздником для его животных и для него самого. Остальную часть года, особенно зиму, он косо посматривает на находящиеся в умеренном климате земли на юге, у Иссык-Куля, «горячего озера», на юго-западе, на плодородные желтоземы Хуанхэ на юго-востоке. Не то чтобы ему как-то особенно хочется заполучить эти возделанные земли как таковые. Когда он их захватывает, инстинктивно превращает в неплодные пары; возвращает в состояние своей родной степи, где растет трава для баранов и лошадей. Таковым еще в XIII в. будет поведение Чингисхана, который, захватив регион Пекина, бесхитростно пожелает превратить ячменные поля в пастбища. Но если северянин не понимает культуры (например, Чингизиды в Туркестане и России, оставшиеся вплоть до XIV в. в чистом виде кочевниками, глупо отдают свои города на разграбление при малейшем отказе уплаты дани, отводят ирригационные каналы, чтобы убить землю), он ценит городские цивилизации за их ремесленные изделия и многочисленные развлечения, за возможности для грабежа. Его раздражает мягкость климата, впрочем весьма относительная, поскольку суровый климат Пекина покажется чрезмерно разнеживающим Чингисхану, который после каждого похода будет проводить лето возле Байкала. Точно так же после своей победы над Джелал-ад-Дином он будет постоянно пренебрегать Индией, распростертой у его ног, поскольку для этого уроженца Алтая Индия – адское пекло. В остальном он будет прав, с недоверием относясь к легкостям цивилизованной жизни, поскольку, когда его потомки превратятся в оседлых обитателей дворцов Пекина или Тебриза, они выродятся. Но пока кочевник сохраняет свою душу кочевника, он смотрит на оседлого жителя как на своего арендатора, на город и пашню как на собственную ферму, причем и ферма, и арендатор полностью в его власти. И так он объезжает на коне границы старых оседлых империй, собирая с них регулярную дань, когда они на это более или менее добровольно соглашаются, или внезапными налетами захватывающий и предающий разграблению города, когда оседлый житель неблагоразумно отказывается платить. Подобно волчьим стаям – а разве волк не является древним тотемом тюрков, который бродит поблизости от стад, чтобы, в свою очередь, перегрызть горло или просто утащить зазевавшееся или больное животное?[5] Эта практика внезапных нападений и грабежей, чередовавшаяся с регулярно уплачиваемой данью, стыдливо именовавшейся у Сынов Неба «добровольным даром», была общим правилом в отношениях между тюрко-монголами и китайцами со II в. до н. э. по XVII в. н. э.
Однако время от времени среди кочевников появляется сильная личность, осведомленная о ветхости оседлых империй (а эти варвары, хитрые, как наши германцы IV в., были полностью в курсе византийских интриг китайского двора). Этот человек договаривается с одной китайской партией против другой, с отстраненным от наследования престола претендентом, с одним из китайских царств против другого, соседнего. Он со своей ордой объявляет себя союзником империи и под флагом защиты этой самой империи обосновывается в ее пограничных областях. Одно-два поколения, и его внуки, достаточно пропитавшиеся китайской культурой, чтобы сделать этот шаг, без смущения сядут на трон Сынов Неба. И история Хубилая в XIII в. является всего лишь повторением истории Ле-цзуна[6] в IV в. и тобасцев в V в. Еще два-три поколения, и (если не случится китайского народного восстания с целью вышвырнуть варвара за Великую стену) эти китаизированные варвары, заимствовавшие из цивилизованности лишь ее расслабленность и пороки, не сохранив варварской остроты темперамента, в свою очередь превратятся в объект презрения, а их земли – в предмет вожделений других варваров, оставшихся голодными кочевниками в глубине своей родной степи. И все повторится снова. Вслед за хунну и сяньбийцами в V в. придут тюрки-тукю, которые их уничтожат и займут их место. К северу от киданей, чересчур китаизированных монголов, мирных властителей Пекина с X в., в XII в. возникнут джурджэни, почти дикие тунгусы вначале, которые в несколько месяцев отберут у них великий город, а потом китаизируются и погрузятся в дремоту, чтобы ровно через столетие быть разгромленными Чингисханом.
То, что истинно на востоке, истинно и на западе. Мы видели, что в Европе, в русских степях, являющихся продолжением азиатской степи, сменяли друг друга гунны Аттилы, булгары, авары, венгры (финно-угры по происхождению, но возглавляемые гуннской аристократией), хазары, печенеги, куманы, монголы Чингисхана. Точно то же самое происходит и на землях ислама, где процесс исламизации и иранизации среди тюркских завоевателей Ирана и Анатолии