произносилось же это несколько по-тюленьи — такой специфичный, гортанно-булькающий призвук, воспринимаемый на слух как глубокий, но короткий, отрывистый «ар» (соответственно, двойной такой звук выглядел как «ар-ар»). Таким образом, «ъ» означал некое неоспоримое подтверждение уже сказанному — такого рода утверждение, которое легко можно проверить. Так что мне, Кердику-краеведу и лингвисту со стажем, не пришлось краснеть, как если бы я не понимал, о чём идёт речь. Но здесь зашла речь о миграции. Куда — понятно, но кого и зачем?
Похоже, на моей физиономии был написан гложущий меня вопрос, потому владелец таверны ответствовал мне следующее:
— Одни говорят, у нас цены не такие кусачие; другие — что уровень жизни получше. Хм, и то и другое вполне можно оспорить!
— Также и то, что Фантазия-де не вечная, и температура Великого океана всё выше. — Нашёлся кто-то.
— Не знаю, не знаю, — не согласился тут я, — Как по мне — Море мерзлоты всё такое же студёное!
— Да вы кушайте, кушайте! — Предложил Гудлейфр Кроекер — так звали хозяина этой гостиницы. Похоже, он окончательно удостоверился в том, что столичный гость не представляет никакой опасности. И то верно — с меня вышел бы плохой обманщик и ещё более никудышный воин.
В это время появилась горничная с подносом и при словах «кушайте, кушайте» бросила как бы в никуда фразу «ну вы жрёте», что стало для меня ложкой дёгтя в бочке мёда.
Действительно — я был столь голоден, а хряковепрь — столь восхитительным, столь упитанным, столь хорошо прожаренным, что я заказал себе ещё и горлануса — птицу, по своим вкусовым качествам не уступающую ни фазану, ни куропатке, ни любой другой.
— Ешьте, — повторил мастер Кроекер, — ибо недалёк тот день, когда запретят и молочко, и курочку, и яйки, а на тарелке будет господствовать лишь трава…
— Почему это? — Удивился я, не понимая.
— Эх, вы! А ещё столичные! Не знаете ничего… А ведь не далее, как с месяц назад пришло распоряжение, что всю пищу теперь берут под строгий контроль; что вскорости все мы вегетарианцами окажемся — против своей воли.
Я не стал говорить, что путешествовал не спеша в течение нескольких месяцев, а потому не ведал ни о каких новшествах относительно пищевой отрасли.
Сомлев, я на ватных ногах поплёлся наверх, держа в руке ключи от своего номера. Теперь, наевшись всевозможных яств, побаловавшись также и квасным, я провалился в спасительный сон — первый такого рода после недель скитаний, недель блужданий.
Первое, что мне приснилось — это то, как я стою у шуршащего надгробия; стою, как вкопанный. Отчего я не бегу? Вдруг оттуда вылезет кто? Но я продолжаю упрямо стоять на месте и даже пытаюсь прочесть надпись — отчего-то мне до крайности любопытно, кто покоится в этом безымянном, в этом одиноком склепе. Неожиданно для меня погода резко портится, становясь совершенно ненастной.
Второй мой сон был не менее странным: вот, я, уменьшившись в размерах, перехожу из шкафа в шкаф вертикально и горизонтально, и стенки из дерева не являются для меня преградой. Что бы это значило? Что я мечусь, и не могу себе найти места? Но в этом сне я ни от кого не бегу…
Третье сновидение отнесло меня в мой домик, что в Абфинстермауссе — вот, я выхожу на террасу своего балкона поздним вечером, но тут меня атакуют полу-невидимые гарпии, и парочка таких залетает в дом!
Этой ночью сны мне более не снились, а я… Я так люблю смотреть свои сны, ибо лишь в них моё счастье и отрада. Того, что мне снилось, никогда не было в мире реальном, но за любое из тех сновидений я отдал бы полжизни, ибо оно стоит того — даже если это был ночной кошмар. Почему? Возможно, потому, что только там я во главе угла, главный герой; лишь там меня холят и лелеют, любят, ценят и уважают. Окунуться бы в спасительный сон навсегда, и смотреть его вечно!
Проснувшись и совершив утренний моцион, я решил спуститься вниз — конечно же, ради сытого завтрака; однако, направляя свои ноги вниз по ступеням, я вдруг обратил своё внимание на женщину, стоящую лицом к углу. Она стояла, как истукан, и не издавала ни звука — обычно они в таких случаях хотя бы всхлипывают, а тут…
— Ъ, это жена! — Как бы оправдываясь, отвечал мне мастер Кроекер, когда я поспешил сообщить, что в углу стоит какая-то женщина. — Наказана она…
Про себя я пожал плечами: «Бывает». Я-то думал, подобные методы уже искоренились из сельской глубинки, как искоренились они в своё время из крупных городов — выходит, и здесь я ошибся, посему сделал соответствующие пометки в своём краеведческом свитке, который таскаю с собой всюду.
За завтраком ко мне подсел мужлан лет тридцати трёх — сильный, крепкий и высокий. Кое-где на неприкрытых участках его кожи виднелись руны.
— Почему ты до сих пор не спрыгнул? — Обратился он ко мне.
Я попросту остолбенел от такого вопросительного заявления! Да как он смеет…
Встретившись взглядом с этим типом, этим беспардонным наглецом, я хотел было в достаточно жёсткой манере объясниться с ним — даже если он воин, а я — пожилой человек. Но едва я взглянул на незнакомца, как тут же осёкся: да как так? Передо мной сидел тот самый белый волк, только в человечьем обличье! Тот же хитрый и одновременно мудрый взгляд… Нет-нет; ошибиться я не мог.
— Кажется, я не так выразился? — виновато спросил он. — Я веду речь о нашем славном обычае — по достижении примерно пятидесяти лет (либо по обнаружению у себя безнадёжного упадка жизненных сил) сбрасывать своё бренное тело с обрыва, чтобы не мучиться самому и не мучить других; не быть обузой.
— Я прекрасно знаком с традициями и обычаями нордов, — возразил я, — потому как сам краевед. Мне ли не знать? Но в законе сказано также и о том, что человек может отсрочить свой суицид, если он не завершил всех дел.
— Правое ли твоё дело? — Спросил викинг, вперив в меня свой внимательный взгляд. Он наблюдал за каждым движением, за всякой мимикой на моём лице.
Тогда я твёрдо заявил, что пишу научный труд, который будет во благо всей Фантазии; что детей у меня нет, но компенсация есть многократная, ибо я достаточно известный и всеми уважаемый человек, а мой труд — на века.
Тогда и викинг смягчился, и взгляд его стал менее суров; назвавшись Хунардом, он стал более любезен, более радушен. Он