Кроме таких писем есть и другое свидетельство, быть может, не менее красноречивое, хотя и безмолвное, бессловесное.
Две пары тюремных фотографий — как положено: анфас и в профиль.
1934 . Гордый взгляд, руки сложены на груди — жест высокомерный по отношению к тюремщикам, к веку-волкодаву.
1938 . Потухло всё, руки по швам. Верхних зубов, похоже, нет. Доломали. Как не впасть в отчаянье при виде всего, что совершается дома (Тургенев).
Первый арест, 1934-й.
Когда именем великого кесаря-императора римские воины распинали нищего бродягу, ни сами воины, ни их геройский комдив-прокуратор, ни сам растленный, насквозь гнилой Верховный Главнокомандующий и вообразить не могли, что каждое слово бродяги станет вечным, а от них не останется ни звука, лишь паучья глухота.
Теперь опять её черёд.
* * *
Прославим, братья, сумерки свободы.
Великий сумеречный год!..
Прославим власти сумрачное бремя,
Её невыносимый гнёт.
B ком сердце есть — тот должен слышать, время,
Как твой корабль ко дну идёт...
Ну что ж, попробуем: огромный, неуклюжий,
Скрипучий поворот руля.
Земля плывёт. Мужайтесь, мужи,
Как плугом, океан деля.
Мы будем помнить и в летейской стуже,
Что десяти небес нам стоила земля.
1918
Мудрые комментаторы толкуют это стихотворение как «Мандельштам принял революцию». Видят первое слово «прославим», а в конце дата «1918» — вот, мол, пылкое одобрение.
Но это « прославим» — не хвала. Это горькое и гордое прощание с жизнью. Образец такого прощания у Мандельштама был.
У русских поэтов Пушкин в крови; в мозгу само звучит знаменитое «Восславим царствие Чумы!» — но разве это радость? Всюду на улицах трупы; и пир во время чумы — просто чтобы не хныкать, не бежать (ибо некуда).
Сумерки свободы — какое уж тут прославление? За сумерками идёт неотвратимая ночь. Приветствовать её — как надевать чистую рубаху перед смертельным боем: не капитуляция, а мужество.
B ком сердце есть —
тот должен слышать, время,
Как твой корабль ко дну идёт…
Обращаться не к царю, не к народу, а к Времени — это, конечно, космический размах: «Время, опомнись, твой корабль тонет».
«Скрипучий поворот руля» — это, что ли, разворот к желанному берегу, к Счастью Всего Человечества? Прочтите последние строки:
Мы будем помнить и в летейской стуже,
Что десяти небес нам стоила земля.
Заплатили небесами и думаете, что приобрели весь мир? Что толку, если человек приобретёт весь мир, а душу свою потеряет?
Они плывут в летейскую стужу. На том берегу Леты — царство мёртвых. « Будем помнить» ? Оглянитесь: кто всё ещё что-нибудь помнит? Переплывшие Лету теряют память. Потерять память — потерять способность понимать происходящее, а прошлого не знать.
Сумерки свободы — прямой (и самоубийственный) ответ на радостные (и лживые) крики восторга о Заре Свободы. Сказать в лицо беспощадным трубадурам зари: «Нет, ночь идёт!» — вот бесстрашие.
Заодно и строгая оценка исторического события: все небеса (все десять, если их десять) отданы (проданы) за землю. Все высоты духа проданы (преданы) за земное (за 30 сребреников) — за власть, дворцы и неограниченную ничем возможность творить зло, которое, конечно, удобнее делать ночью — в темноте, где светятся только экраны в бункере.
«Мы живём, под собою не чуя страны» — судьба страны. «Ламарк» — судьба человечества.
Лета — не Лена, не в Сибири течёт, а в подземном царстве, в аду. Туда ссылают бессрочно. Вот за этот ледяной берег и было заплачено небом, всеми небесами сразу.
«Мандельштам принял революцию» — лживая фраза. Её придумали литературоведы в штатском, и вот уже почти 100 лет повторяют этот штамп. Мандельштам принял революцию, Ахматова приняла революцию… Сократ цикуту принял — разве ликуя? Про человека говорят: «мужественно принял приговор» (приговор суда или приговор врача — не важно).
Сумерки свободы — это восход или закат? Скажите кому-нибудь «сумерки свободы», и каждый решит, что свобода кончается. А если она всё же «восходит», то, может быть, это какая-то другая свобода?