Ознакомительная версия. Доступно 13 страниц из 62
этикетки, цементные мешки, стены тюрем и даже обрывки туалетной бумаги в носители бесценных посланий. Сохранение и архивирование письменных свидетельств о Холокосте заставляет нас задаться вопросом, что же на самом деле было собрано и спасено горсткой преданных своему делу людей, взявших на себя этот труд. Например, у окружения Рингельблюма был особый подход к сохранению своих находок. В отличие от сегодняшних архивистов и музейных кураторов, которые пытаются сберечь Холокост как историю прошлого, архивисты «Ойнег Шабос» собирали документы, поскольку они фиксировали непосредственный повседневный опыт их авторов, чтобы спасти его от забвения[15]. При этом и архивистами, и авторами двигало желание стать свидетелями самих себя и, как следствие, своего народа.
Занимаясь архивированием массового геноцида – понимаемым как необходимая мера защиты, – люди противостояли экстремистской нацистской политике, а также разрушительным силам природной стихии и времени. Поскольку архивы как собрания уличающих записей воспринимались в этот период как особенно опасные для их владельцев, их приходилось прятать в защищенных местах, за пределами публичного пространства, ибо эта область сама по себе была опасной[16]. Хранители Холокоста не могли позволить себе роскоши архивировать и одновременно обеспечивать открытость фондов, характерную для государственных учреждений. Хотя задача архивирования не исключала того, что собранные материалы будут либо уничтожены, либо частично повреждены (как это произошло с частью «Хроники Варшавского гетто»), все же преобладали позитивные интенции[17]. Сам жест архивирования документов, сопротивляясь прекариуму, демонстрировал надежду на то, что эти бумаги всплывут в то время, когда они смогут свидетельствовать не против своих авторов, а, напротив, от их имени и против преступников. В этом смысле документы о Холокосте, которые когда-то были под угрозой, сами превратились в выживших свидетелей. Можно ли говорить о выживании текстов, не впадая в персонификацию? Эми Хангерфорд предостерегает от этого очеловечения[18]. Хотя я согласна с автором, что Холокост был прежде всего уничтожением человеческой жизни, которое проложило путь к дальнейшему уничтожению культуры, я все же не разделяю, а утверждаю сложное взаимодействие жизни и культуры в формировании слова.
Сегодня можно встретить лишь остатки текстов Холокоста. Один из тех, кто закопал архивы «Ойнег Шабоса», назвал их сокровищем[19] – эти бумаги, пережившие тех, кто был уничтожен геноцидом, сегодня сохранены в физическом плане наилучшим образом. Поскольку в большинстве случаев мы не можем получить прямого доступа к этим материальным свидетельствам, мы должны полагаться на посредничество микрофильмов, фотографий и компьютерных изображений. Без осязания как средства контакта наши и без того ограниченные отношения с посланиями жертв превращаются в чисто визуальную форму коммуникации. Дистанция между исследователями и свидетелями удваивается: это заставляет осознать, как много уже безвозвратно утеряно. Никогда нельзя воссоздать осязаемую реальность – можно лишь форму прошлого, основанную на языке следов.
Феномен близости и идея материального следа упорядочивают темпоральность объекта Холокоста, беря в скобки временной промежуток более чем в шестьдесят лет. Чтобы понять Холокост как близкое себе явление, необходимо остановиться на чувстве разделения, усиленном растущей временной дистанцией, которая превращает Холокост в его собственный след. Эммануэль Левинас не устает напоминать нам, что близость может быть основана не только на пространственных отношениях, намеренности или чувственном контакте, благодаря которому прикосновение преодолевает пространственный детерминизм [Levinas 2002: 89][20]. Тем не менее я рассматриваю близость как временную, пространственную и эмоциональную позицию, которая требует разделения. Через разделение близость понимается лучше; более того, через разделение близость, усиленная течением времени и действием стихий, в конце концов превращается в след – хрупкое место исчезновения, которое хранит ощущение прошлого присутствия. В основном из-за материальной основы текстов Холокоста я обращаюсь к использованию обоих значений: след как пространственный отпечаток и след как рудимент. Однако ни одно из них не является лишь частью общего значения. Это то, «что остается»: остаток и означающие, пребывающие в постоянной двойственности отсутствияприсутствия.
Некоторые из следов Холокоста не могут оставаться в тени, поскольку их постепенное исчезновение обусловлено внешними элементами и течением времени[21]. Переоценка Ж. Деррида сложного понятия следа и выдвижение на первый план его призрачной природы дает полезный концептуальный инструмент для исследователя Холокоста [Derrida 2007: 26]. Призрачное качество следа/пережитка определяет как материальные, так и нематериальные остатки Холокоста и то, хранятся ли они в памяти или в архиве. Один из наиболее ощутимых примеров этой призрачности запечатлен на сохранившихся фотографиях из крематория Аушвица, сделанных несмотря на строгий приказ, запрещающий фотографировать в лагерях смерти[22]. Эти снимки были сделаны членом зондеркоманды, спрятавшимся в опустевшей газовой камере. В черной пустоте камеры запечатлены два момента готовящегося геноцида: группа обнаженных женщин, мучимых перед смертью, и сжигание отравленных газом тел. Снятые издалека, эти две стадии убийства происходят средь бела дня на открытом пространстве перед крематорием V. Размытые контуры лиц и тел в движении, рамка газовой камеры как подразумеваемого места их неизбежной смерти, а также точка зрения фотографа, управляющего камерой, рискуя жизнью, могут быть сопоставлены с другой фотографией, на которой видна груда трупов и дым, исходящий от горящих тел. Зловещая атмосфера этого мероприятия, усиленная зыбкими визуальными отпечатками, снятыми скрытой камерой, говорит как о призрачной, так и об отражающей природе этих материальных следов, которые, как считается, представляют самую суть Холокоста[23].
Репрезентированный объект Холокоста
Для того чтобы определить место репрезентируемого объекта Холокоста в процессах его циркуляции, обмена/изменения, невладения/владения и переработки, я последовательно рассматриваю каждое стихотворение, рассказ или повесть как культурный текст. Поэтому, когда я истолковываю текст, это составляет лишь часть моего междисциплинарного чтения, которое в равной степени подчеркивает репрезентативные схемы и их исторические аспекты. Тексты, которые я рассматриваю в этой книге, были созданы в основном во время войны и поэтому сохраняют некоторую близость к прошлому. В двух случаях я анализирую рассказы Зофьи Налковской и Тадеуша Боровского, которые, хотя и были активными писателями на протяжении всей войны, именно эти рассказы написали и опубликовали вскоре после Холокоста, когда, как говорится, память была еще свежа. Уже по одной этой причине они не подвергались опасности прекария и требуют подхода, отличного от современного дискурса Холокоста с его акцентом на постпамяти.
Прекариумный статус автора и его письма заставлял его/ее помещать в текст почти все, что он/она пережили. Тексты Холокоста свидетельствуют о безотлагательности записи, стремлении передать знание из первых рук и схватить опыт в его непосредственности. Стремление свидетельствовать перед потомками часто переходит в желание авторов поделиться своим шокирующим опытом с другими. Литература представляет геноцид более ярко – она может достичь этого с помощью языка
Ознакомительная версия. Доступно 13 страниц из 62