с оттенком гнева:
— Одним словом, никто в мой кабинет не может пройти, слышите, это абсолютно невозможно, невозможно, невозможно…
Гагеншмидт боролся с одолевающим его волнением. Глаза его налились кровью, но возбуждение его выразилось только в некоторой торопливости речи. Он продолжал отвечать на мои мысленные вопросы и его ответы производили на меня необыкновенно сильное впечатление. Я стал чувствовать, что мое искусство сыщика, мои теория и опыт начинают терять почву. Дело стало меня уже пугать.
— Письма появлялись на моем столе с известными промежутками времени. Иногда раз в неделю, иногда раз в две недели, а бывало, и по два раза в неделю. Они писались в моем кабинете, а не приносились уже готовыми. Они написаны на моей бумаге и моим карандашом. После первых двух писем, я унес из кабинета все чернила, ручки, перья, карандаши и всю бумагу, на которой можно было писать. Но, когда я все уносил, я заметил исчезновение большого красного карандаша. Этим карандашом негодяи писали мне письма на похищенной у меня бумаге.
— Какие основания у вас для такого предположения? — невольно воскликнул я.
Сперва старик мне ответил коротким, жестким смехом, скорее похожим на кашель, затем, покачав головой, как будто сожалея по поводу моей наивности, он глухо сказал:
— Вчера я получил последнее письмо и на нем лежал похищенный у меня раньше красный карандаш.
Я сидел совершенно растерянный, а старик, словно торжествуя, вытащил из бокового кармана своей суконной блузы толстый красный карандаш и сложенный вчетверо лист почтовой бумаги.
— Почему вы убеждены, что это тот самый карандаш? — спросил я.
— На нем есть знак, который я однажды в задумчивости сделал зубами. Что же касается письма, то вы по его содержанию убедитесь, что оно последнее.
Гагеншмидт передал мне карандаш и записку. На карандаш я только взглянул и отложил в сторону и быстро затем развернул записку. На сероватой бумаге словно горели написанные красным карандашом слова:
«Борьба бесполезна. Мы привыкли умирать от руки Гагеншмидтов, но теперь смерти будут последние. За каждую жизнь, отнятую всеми Гагеншмидтами, должен ответить одной каплей крови последний Гагеншмидт, но ее не хватит у него для полного расчета. Лучше кончай сам свой подлый род, потому что мы будем идти на тебя до последнего человека. Мы разговоры с тобою кончаем и в последний раз предупреждаем: ничего тебе не поможет и ничего тебя не спасет».
Во время чтения мной этой записки, Гагеншмидт следил за выражением моего лица и, хотя письмо изумило меня, я постарался внешне сохранить спокойствие. Опустив письмо на колени, я в свою очередь твердо посмотрел в глаза старику и спросил:
— Господин Гагеншмидт, в чем дело?
Гагеншмидт выдержал мой взгляд, но какая-то нерешительность тормозила его ответ. Это обстоятельство я признал очень важным и задержал его в памяти для дальнейшего руководства. Наконец, Гагеншмидт осторожно произнес:
— В нашем уезде, кажется, образовалась какая-то революционная компания, центр которой находится в моем имении. Мои предки давно боролись, и беспощадно, с бунтарскими настроениями среди крестьян нашего имения, и, естественно, что эти качества местного населения должны были особенно ярко выразиться в настоящее время. Судя по их письмам, они хотят уничтожить меня, как помещика и человека.
Лицо старика покрылось краской гнева, губы его дрожали.
— Почему вы не желаете показать мне остальные письма? — спросил я.
— Пожалуйста!
Гагеншмидт достал из бокового кармана пачку писем и передал мне.
Я стал немедленно перечитывать их. Они были почти все одинакового содержания, в том же тоне, как последнее письмо, что борьба будет «теперь» бесполезна. Наконец, письмо от 7-го августа дает Гагеншмидту срок одну неделю. Следующее письмо, через десять дней после этого, уже содержало, между прочим, следующие слова, на которые я обратил внимание потому, что до последнего письма эта фраза повторяется в разных редакциях: «Теперь наши смерти от руки Гагеншмидта последние». Мой вывод детектива выразился в следующих словах, обращенных к Гагеншмидту:
— Вы правы, в этой последней борьбе пока побеждаете вы. Конечно, вы имеете право убивать людей, покушающихся на вашу жизнь, но ваше появление у меня доказывает, что вы потеряли надежду довести борьбу до благополучного конца. По-видимому, против вас очень большой заговор и всех ваших врагов вы не в силах будете перебить. Тогда у вас явилась надежда ликвидировать этот заговор другим путем — с помощью законной власти, одним словом, дать делу официальный ход.
Я заметил, как старик насторожился при моей речи и, когда я окончил, сурово, почти недовольным тоном ответил:
— Я только теперь, явившись к вам, приступаю к борьбе с моими врагами и я никого не мог убить потому, что я почти не выхожу из своего замка, даже днем, и если покидаю его в редких случаях, то с большими предосторожностями.
— Тогда почему ваши враги в своих письмах упоминают после 7-го августа о каких-то смертях от вашей руки? Я полагал, что после 7-го августа на вас покушались и вы убили преступника. Сознаюсь, я очень удивлен своей ошибкой. Тогда о каких смертях от руки Гагеншмидта говорят в записке?
— Я сам ничего не понимаю, — ответил угрюмо Гагеншмидт. — На меня не было произведено ни одного покушения и потому я не был поставлен в необходимость кого-либо убивать. У меня в замке теперь находится штаб карательного отряда, командированного в наш уезд для борьбы с революционерами. Офицеры и солдаты знают, что я боюсь покушения, охраняют тщательно замок и подтвердят, что я никуда не выхожу. Я словно в заключении.
Окончив, старик стал медленно вытирать со лба пот.
— Господин Гагеншмидт, я обещаю применить все свое искусство, чтобы выяснить личности ваших врагов. Через два дня я приеду в ваш замок, но о цели моего прибытия никому не сообщайте.
— Благодарю вас. Я буду очень счастлив, если вы достигнете того, что мне не придется никого остерегаться, и я смогу спокойно окончить свои дни, — ответил старик, вставая и крепко пожимая мне руку.
Когда он ушел, я долго еще сидел на своем месте в раздумье и наконец, не выдержав, громко произнес:
— Гагеншмидт чего-то недоговаривает.
И я решил, что его также необходимо будет включить в сферу моих наблюдений.
III
Весь день я находился под впечатлением этого дела, и ни одно соображение не удовлетворяло меня. Но вдруг, одно обстоятельство сразу подвинуло его вперед и… вместе с тем осложнило его.
Поздно вечером меня позвал звонок телефона. Приложив к уху трубку, я после первых слов говорившего воскликнул: