Сравнял!
Видя, что самому ему тут не справиться, Павел Дмитриевич призвал на помощь Шиллера.
– Смотри, – сказал он, – а Фердинанд был лучший сын, чем ты. Даже умирая, он простил меня, ну, то есть, следовательно, отца.
Вадьке понравился этот пример.
– Может, ты потом исправился, да? – спросил Вадька оживившись.
Сравнение прельстило его. Он сейчас же вообразил: вот он лежит, бледный, умирающий от горя, жестокий отец склонился над ним, как сейчас, и Ленька тут. А Катьки, конечно, нет. Ей давно насыпали в суп ядовитого песку. Нечего ей тут оставаться, на свете. Тут же нянька Дуся плачет и кричит: «Дайте мне умереть у этой святыни… Вот вам рубль десять сдачи с булочной… оставьте у себя эти проклятые деньги… Не дитя ли мое вы думали купить на них!..» – и, как музыкант Миллер, бросает портмоне на пол. А отец, бледный, рыдает и говорит: «Сын мой, неужто ни взгляда твоему убитому отцу?!» Вадьке стало ужасно жаль и себя, и папу. Нет, придется простить.
– Папа, – сказал Вадька, – папа, а ты опять Чапаева будешь играть?
– Ну, конечно, буду, – сказал Гайранский. – Завтра же и буду. Хочешь, я тебя возьму на утренник?
Ну, все в порядке… Завтра папа опять будет Чапаевым, и все ему станут хлопать, и все будут за него, а он будет выхватывать серебряную казацкую шашку и уходить за сцену на Гражданскую войну. И все, все будут опять за него. Нет, умирать не стоит. И Вадька, строго взглянув на папу, торжественно подал ему руку.
Потом он подтянул руку отца к подушке, прижал ее мокрой щекой, немножко поерзал, чтобы устроиться уютнее, громко глотнул, и день с его болью, позором и долгой вечерней мукой стал глохнуть и отходить куда-то в сторону, в искристую темь, полную гаснущих лампочек, и мягкие, неслышные створки сперва медленно, а потом все быстрее и быстрее стали сходиться и вот сошлись, запахнулись. День, трудный день Вадькиной жизни, кончился…
Павел Дмитриевич на цыпочках вышел из комнаты и тихо притворил за собою дверь. В столовой над полными бокалами томились музыкант Миллер, и Фердинанд, и леди Мильфорд, и Луиза.
– Он простил меня, – сказал Гайранский, – теперь я в вашей власти. Налей мне, Коля, вон того, легонького…
«Папагурка»
– Нет, это не сестрина карточка. Это моя мама такая. Сестры у меня нет. Я вообще один у мамы. Отца никогда не было. То есть он был, только, понимаете…
Мама старше меня на семнадцать лет. А выглядит так молодо, прямо девчонка совсем! С ней даже под руку ходить неловко: ребята в школе потом дразнятся: «Ай, Борька, оторвал себе симпатию…». Она, правда, веселая, и глаза у нее такие задиристые, с занозой (тут на карточке это не вышло). Она на фронте была… ох, она и боевая! Всем нашим девчонкам сто очков вперед даст. У меня с ней до прошлого года очень были хорошие отношения. И дурачились, и возились, и понимали всегда друг друга сразу. «Боря, контакт?» – «Есть контакт, мама!» И она со мной всегда считалась. Даже по работе советовалась, как ей там поступать.
Только в прошлом году у нас одно драматическое происшествие разыгралось.
К нам в квартиру по обмену новый жилец въехал. Рабочий, электрик. Он старше меня лет на девять, но с виду несолидный. Я его могу одной левой побороть. Я два пуда толкаю. Но так он очень веселый был. Мы с ним сразу подружились. А радиолюбитель – это просто он был по-настоящему мировой! Он всю комнату свою завалил всякими проводами, лампочками, конденсаторами, вариометрами. И меня прямо опутал этим. Я от него не выходил. Сидим у него в комнате и разговариваем на коротеньких волнах со всем земным шаром. Нет, серьезно! У него знакомые во всех пяти частях света есть. Сидишь ночью с ним и слушаешь, как какой-нибудь тоже радиолюбитель с острова Явы чирикает, с нами разговаривает, нас принимает. А Гурий (это жилец) мне про него, как про соседа, говорит: «Это учитель тамошний. Тоже злостный радист. Мы с ним уже второй год двустороннюю держим. Я его перевоспитываю…».
Мама с самого начала была сильно против вашей дружбы. Я увлекся радио. Ну, и тут сразу занятия начали прихрамывать. Мама очень сердилась на жильца. «Ну вот, связался черт с младенцем, – говорила она, – что это за дикая дружба? Он старше тебя настолько. Удивляюсь, что он находит интересного возиться с таким щенком, как ты. Сам, видно, дурак».
И все критиковала жильца и пускала всякие шпильки. А раз Гурий дал ей, чтобы успокоить, послушать, как наш учитель с острова Явы морзянкой поет. Она послушала, сняла наушники и говорит: «Ну а что дальше?» – «Да ведь это же с острова Явы, – говорит Гурий, – вы только представьте себе – с острова Явы! Чувствуете?» – «Ничего не чувствую. Пищит, и все». И долго она над нами издевалась. И часто я уже потом лягу спать и слышу, как мать в коридоре или в комнате жильца с ним дискутирует. Ну, мы с Гурием на это внимания не обращаем. Мы с ним настоящими друзьями-товарищами стали. Он из старых комсомольцев и хорошие всякие случаи рассказывал из своей жизни, как на Гражданской был маленьким. С виду даже не подумаешь…
Вот раз зашел я к нему вечером в комнату. Его не было. Он поздно приходил, потому что учился после работы. Вижу, около радио у него разноцветные всякие квитанции разложены. Такими квитанциями радиолюбители обмениваются. На них большие буквы позывные. Гурий мне без себя не позволял близко подходить к аппаратуре. Ну а квитанции-то я, надеюсь, имел право посмотреть? И вижу на них и на записях у Гурия одно слово попадается. Какой-то «прозит». А в это время Гурий вернулся. Я его спрашиваю, что такое «прозит»? Он говорит: «Ну, поздравление, значит». Я сразу покраснел. «Ты только не серчай, Борька, а отнесись, знаешь, по-товарищески. Ведь мы… Только чур не серчать. Условились?» – «Условились. Да что такое?» – «Значит, без дураков?» – «Без дураков». – «Ведь мы, Борька, с твоей мамой расписались…» – «То есть как это?» – «Да вот, то есть так…» И тут мне стало очень обидно, и противно, и обидно вот так, прямо по макушку… «Ну, это – хамство! Ты мне после этого не товарищ и не друг», – говорю. А он отвечает: «Правильно, я теперь буду, друг, порядка папаши… Да чего ты обозлился? Давай будем говорить, как мужчина с мужчиной».