иную несимпатичную персону. Так сказать, для полноты картины...
Худо мне будет, если кто-нибудь проведает, что пишу о населении наших садов, — хоть беги отсюда. На старости лет в писатели полез. Всю жизнь другими написанные слова набирал, а нынче свои выдумывает. И сбегу. А жаль. Жаль, потому что всё здесь уже моё. Мои деревья, мой кустарник, мои бурьяны, и контейнер тоже мой. Как видите, стал собственником, хотя, по правде сказать, про то никогда не мечтал.
Про собственничество разговор ещё впереди, каждый, между прочим, эту штуку по-своему понимает. Есть у нас один старичок, бывший выпускающий областной газеты, давно уже на пенсии. Так он, например, когда речь заводят о садовых участках, багровеет от возмущения. Перерождение, говорит, «хватательные инстинкты», говорит, этак до чего докатиться можем. Пальцы дрожат, — вообще старый он очень...
3
В воскресенье мой сад снова грустил по отсутствующему хозяину. Я хоронил Любу.
Мы жили когда-то, в юности, на одной улице.
Я любил её. Это была моя первая любовь. Ничего подобного я больше никогда не испытывал, хотя всю жизнь чего-то ждал. Счастьем была уже сама возможность видеть её. Самый пасмурный день казался мне светлым, когда она появлялась. У неё была спортивная фигурка. Голову украшала копна рыжих волос. Смешливые голубые глаза Любы светились умом.
Из раскрытого окна квартиры, в которой девушка жила с родителями, иногда доносились звуки рояля. Эта квартира, с цветком на балконе, выставленным под весенний дождь, с занавеской на окне, трепещущей под дуновением ветерка, жила, казалось, обособленной, отделённой от всего окружающего жизнью. Дело в том, что мать Любы, дородная, холёная женщина, сошлась с одним адвокатом, который захаживал к ним и, как мы говорили тогда, «провожал время»: отец Любы, инженер-путеец, часто бывал в разъездах.
Однажды Люба пригласила меня к себе, это был совершенно неожиданный знак внимания: она ведь не отвечала мне взаимностью.
Вот тогда-то я и увидел нечто такое, что назвал бы идиллией, если бы знал тогда это слово. Они втроём сидели за столом, накрытым белоснежной скатертью. В хрустальной вазе цвели хризантемы. В рюмках искрилось вино, которым они запивали мороженое. Мороженое в те годы было самодельное, повкуснее нынешнего, и я, счастливый, до пота крутил ручку мороженицы. Они улыбались друг другу, оживлённо болтая о том, о сём. А я недоумевал — как же так? Неужто муж и отец — совсем лишний человек в этом доме? Я собирался позднее спросить об этом у Любы, да постеснялся, так и не спросил...
...Она лежала, осыпанная цветами, время и болезнь украли у меня ту, неповторимую Любу, которая украшала землю. Вглядываясь в её черты, я рыдал, хотя слёз моих и не видели.
Да, в памяти моей она была всё та же, с копной рыжеватых волос на голове, с быстрыми, точёными ногами.
Безответная моя любовь продолжалась несколько лет. Встречался я с Любой довольно редко. Я работал в типографии, а она посещала какие-то краткосрочные курсы копировщиц. Я часами простаивал на улице с друзьями, чтобы только увидеть её. Она ничего и не подозревала, дурацкая робость сковывала меня.
Потом я ушёл в армию, служил в кавалерии. Пока я там драил коней, Люба вышла замуж и уехала куда-то. А ведь я писал ей жаркие письма. Вернувшись, я долго бродил под окнами её опустевшей квартиры. На сердце было невыносимо тяжело.
Некоторое время я пробовал свои силы в драмкружке клуба (как вскоре выяснилось — безуспешно). На репетициях приметил девушку, чем-то очень напоминавшую Любу. Тотчас, по-кавалерийски, познакомился, стал ухаживать за нею, а через месяц она переселилась в мой «фамильный замок», то есть к моим родителям.
После войны я встретил Любу. В нашем родном городе и на нашей старой, разбитой снарядами улице. Чуть располневшая, она несла тяжёлую кошёлку, и я первым делом взял кошёлку из её рук, хотя у самого ноги подкашивались от волнения. Она сперва испугалась, увидев рядом незнакомца в военной форме, но секунду спустя испуг сменился улыбкой.
— Узнаёшь, Люба? — спросил я.
Она кивнула.
По дороге она скупо рассказывала о пережитом: гибель мужа на фронте, мамины семейные невзгоды и затем её смерть, два сына, оккупация, голод... Жила на старом пепелище — в родительской квартире.
Возле дома она помедлила. Не выпуская ноши, я взобрался на третий этаж. Всё там было по-прежнему, и даже хризантемы, кажется, стояли в том же хрустальном цветочнике, не тронутые и не поблёкшие. Сверкал рояль, пузырились знакомые пуфики, и картина «Первая пороша» в золочёной раме, как и прежде, висела на стене.
Люба казалась мне очень усталой, а может, то не она, а я устал от войны и всего пережитого. Скорее же всего, оба мы устали.
Люба засуетилась, пригласила меня к столу. Мне казалось, что она ждала чего-то. Я не двигался. Странное чувство владело мной. Меня поразило, надо полагать, то, что вот сохранился же в почти неизменном виде этот уютный уголок, сохранился в мире, который четыре года был охвачен пламенем войны.
— Здесь всё по-прежнему, — сказал я, отвыкший от домашних запахов, от обоев с цветочками. — Как это всё выстояло, не сгорело? Как будто островок в море.
— Есть у тебя семья, конечно? — спросила она.
Я рассказал ей, как женился на девушке, чем-то похожей на неё, так была сильна любовь моя. Родилась дочь. Счастье — понятие растяжимое. Вот война кончилась, все живы-здоровы, семья дождалась меня. Кто умеет ждать, тому воздаётся. «Жди меня, и я вернусь...»
Она нахмурилась, с ожесточением выпила рюмку. Разалелась от выпитого, опьянела. Кошёлка, принесённая с базара, стояла неразобранная, и из неё торчали стрелы зелёного лука, розовые бока морковки.
— Ты, оказывается, научилась пить, Люба, — сказал я.
— И где ты, такой судия, выискался?
Она так и сказала: не судья, а судия. Уж не хотела ли уязвить меня? Но, судя по всему, она нисколько не обижалась: мне же, пожалуй, следовало вести себя поделикатней. Её кротость и, я бы сказал, беспомощность обезоруживали.
— Извини, если что...
— Ты прав, я нетерпеливая, — сказала она грустно, — всю жизнь я страдаю от этого. Наверно, пошла в мать. А ведь она не была счастлива со вторым мужем. Но ей всё не терпелось урвать у жизни побольше сладости. Наверно, не следует так говорить о матери, но ведь правда. Ей казалось, что она любила того адвоката. Думаю, это был самообман. Я, видно, такая же нетерпеливая и жадная. А может, мне просто надоело копировать чужое, я ведь до сих пор копировщица в Гипрограде, ничего больше. Хотела создать что-то