Две машины «скорой помощи» пыхтя развозят — кого в больницу, других — в морг.
Дымится одежда, волосы и кожа на трупах. Иначе — черные скелеты, рассыпались в руках. Некоторые стали покойниками, не доехав до больницы.
— Бандюги подожгли. Своего спасали. Кто ж еще такое учинит? — робко оглядевшись по сторонам, предположил дедок, живший неподалеку от суда — на Фебралитке. И потому заявился на пепелище в домашней пижаме.
— Хорошее спасение — своими руками загубить своего же? Да отсюда вживе, поди, никто не выбрался, — не согласилась старуха — дворничиха.
— Кто-то папироску бросил, не погасил. Я так думаю. Когда я в магазин шла, тут людно было. Перерыв перед концом, так мне сосед сказал, какого в свидетели взяли. Обокрали его надысь. Ну, а вернулась с магазина, ни соседа, ни суда… Да и то сказать, старая домина. Верно, при каторге еще построена. Вся иссохла, сгорела как свеча, — высказалась почтальон и, вздыхая, ушла домой, зябко поеживаясь от увиденного.
Ближе к ночи ушли с пожарища последние зеваки. И только наряд милиции с инспектором пожарной части все еще искали причину пожара. Кому она была нужна? Выжившим — не верившим в свое спасение? Иль мертвым? А может, начальству, какое вряд ли заинтересуется в областном центре пожаром в Охе.
И только Леший знал, что делает. Едва оказался на воле, свернул в самый оголтелый район города, прозванный охинцами Шанхаем.
Грязный, кособокий, пьяный и драчливый, он каждый день хоронил убитых. Но и рождались здесь не реже. Кто, зачем и от кого появился на свет, не мог ответить паспортный стол и так называемые родители. Дети, как и репутация района, — горластые, драчливые, пьяные.
Пили тут с малолетства, не научившись ходить. Зато умели держаться на ногах и после хорошего стопаря. Кто угостил, отец или сосед? Впрочем, здесь никто не мог сказать точно, кто чей ребенок, кто кому отец.
Шанхай соперничал с Сезонной по подмоченности репутации. Здесь девчонки брюхатели, не став девушками, а бабы меняли за свою жизнь столько мужиков, сколько в бочке рыбы не перебывало.
Тут все считали себя родственниками друг другу. Особо, когда было что выпить и чем закусить. Но не приведись кому ляпнуть опрометчивое, неосторожное слово. Эта попойка в его жизни была последней.
Но дрались шанхайцы лишь меж собой. Не приведись вмешаться в эту свару постороннему. Всю свою злобу, ярость обрушивали на него шанхайцы. Били молча, свирепо, жестоко. Не раз попадала в такие переделки и милиция. И тогда не обходилось без обоюдных потерь.
Уж что-что, а пить и драться на Шанхае умели с самого рождения.
Кто был тут постоянным жильцом, о том не могли бы ответить с уверенностью даже в паспортном столе.
В аварийных кривобоких бараках кишели голодные дети и шамкающие старухи, опохмелившись, с утра до вечера вспоминали бурную молодость.
Здесь дети с малолетства не знали добрых слов. Не умели просить, зато отнимали быстро, жестоко. Тут насиловали, не глядя на возраст и внешность. По принципу: ночью все кошки серы. Тут пропивалось все. Не только деньги. А и совесть, и жизни. Здесь играли в карты на навар и на душу. Чью? А на кого посмотрят пьяные глаза игроков.
Тут жилось спокойно и вольготно любой «малине». Перевести дух, оторваться от легавых на время приходили воры на Шанхай и всегда были приняты как свои — родные, самые близкие люди. Да и чего их бояться? Вору тут не только украсть, глянуть было не на что. Вдобавок фартовые никогда не воровали там, где жили. Зато поили, кормили шанхайцев до свинячьего визга. Без денег, не требуя услуг. Именно потому здесь законников уважали. Здесь росло их голодное потомство. Не меньше полусотни сопливых ребятишек, никогда не знавших отцовской ласки и заботы.
Здесь не было жен. Сплошные красотки. От малолетней начинающей потаскушки до лысой скрипучей старухи. Все нещадно красили синие с перепоя губы под морковку. А дряхлые, морщинистые шлюхи и на восьмом десятке рисовали брови и глаза под Муську, с загибами и стрелками до висков.
Забывали подчас сполоснуть помятые с ночи рожи, но никогда, нигде не расставались с карандашом и помадой, накручивали непричесанные, свалявшиеся кудели на раскаленную кочергу, делали локоны, чтоб вечером быть при полном блеске.
Иная яга выглядела б барышней в сравненье с шанхайскими кокотками. Но всех фартовых искренне умиляло стремленье этих чучел хоть на ночь приглянуться. Чтобы и сегодня, и завтра слышать за пьяным застольем щемящее душу, такое родное и знакомое, сказанное полушепотом:
— Хиляй, лярва, в хазу. Сейчас нарисуюсь… — И, облапив пьяную и потную, тискал до утра в грязной постели. А чуть свет уходил, порой забыв сказать доброе слово. Оставив вместо него непочатую бутылку либо кредитку. Случалось, если везло, дарили подарки. От щедрости, не от любви. Шанхайских баб никто не любил. Да и не умели любить фартовые. То ли закон воровской запрещал им человечью слабость, а может, попросту, не имели воры сердца. И пользовались бабьем, как носовыми платками, называя их ласково — чувихами, шмарами, блядвом…
Шанхайки другого не знали и не слышали. И были рады до беспамяти, что не остались без внимания.
Леший тут обосновался давно. Вместе с «малиной». Он знал, здесь его не заложат, не засветят, отобьют у любой милиции, перегрызут горло сотне легавых, лишь бы жил на воле пахан фартовых.
У Лешего, как и у других законников, были на Шанхае свои красотки. Но сегодня ему было не до них.
Три месяца просидел он в тюрьме, пока шло следствие по делу. На баланде, на голых шконках — совсем дошел до ручки. Тут не до баб. Оклематься бы да отойти надо. Ведь в восьмой раз его едва не приговорили к «вышке». Оно, хоть и слинял, а внутри тяжесть осталась. Хорошо, кенты додумались, как пахана достать, иначе кисло пришлось бы ему.
— Но, кто надоумил? Кому в колган пришло не просто вытащить, а и накрыть всю толпу, судейских, прокурора, легавых. Повезло спастись лишь защитнику Лешего.
Фартовый видел, как адвокат выпрыгнул в окно. Угодил прямо на бабу. Тучную, мясистую, ту, что сидела в первом ряду и за весь процесс не сказала ни слова. Лишь вытирала тихие, невольные слезы и вздыхала тяжело, горько.
Баба осталась жива. И защитник уцелел. Извинился и побежал, прихрамывая, поскорее и подальше от суда.
Леший усмехается. Уж кто другой, а защитник, увидь пахана выскочившим на волю, никогда бы не выдал Лешего. Это фартовый чувствовал нутром.
— Нарисовался, слава Богу, а то уж заждались. Хавать охота. Отваливай к кентам и давай бухнем. Обмоем волю, — предложил Лешему старый медвежатник, с каким пахан фартовал уже много лет.
— Возник! Ну и пахан! Цел, как падла! Без царапины, словно не из суда, а со шмары тебя сняли! — смеялись фартовые.
Шанхайцы тоже искренне радовались возвращенью Лешего и готовились к попойке, долгой и веселой.
На шухере оставили самых зорких и быстрых пацанов. Какие на случай появления милиции должны поднять кипеж на весь белый свет.