– Да нет, – продолжала упираться Саша, – я должна быть с тобой. Я очень люблю твоего папу.
Она пыталась казаться спокойной, но дрожь в голосе выдавала ее. Невольно я ощутил огромную признательность к этой девушке: ради меня она была готова отправиться в то место, которое было ей ненавистно больше всего на свете.
– Мне хочется побыть с ним наедине то недолгое время, которое у нас осталось, – проговорил я.
– Честно?
– Честно. Кстати, уезжая из дома, я забыл оставить Орсону ужин. Может, ты вернешься и позаботишься о псине?
– Конечно, – ответила Саша, испытывая облегчение оттого, что теперь и у нее появилось дело. – Бедняжка Орсон! Они с твоим папой были настоящими друзьями.
– Могу поклясться: он чувствует, что происходит.
– Наверняка. Животные все чувствуют.
– А Орсон – особенно.
С Оушн-авеню Саша свернула налево и выехала на Пасифик-авеню. До больницы Милосердия оставалось два квартала.
– С ним все будет хорошо, – проговорила Саша.
– Он наверняка по-своему горюет, хоть и старается не показывать этого.
– Я попробую утешить его. Крепко обниму и расцелую.
– Отец был единственной ниточкой, связывавшей Орсона со светом.
– Теперь этой ниточкой стану я, – пообещала Саша.
– Он не может постоянно жить в темноте.
– У него буду я, а я никуда исчезать не собираюсь.
– Правда? – переспросил я.
– С ним все будет хорошо.
На самом деле мы говорили уже не о собаке.
Больница представляла собой типичное калифорнийское трехэтажное строение в средиземноморском стиле, возведенное еще в те времена, когда это понятие не ассоциировалось с дешевым и бездушным типовым строительством. Глубоко утопленные окна привлекали взгляд позеленевшими от времени бронзовыми рамами. Комнаты, расположенные на первом этаже, скрывались в тени нависших над ними крытых балконов с арками и известняковыми колоннами. Некоторые были увиты спускавшимися сверху одеревеневшими плетями бугенвиллей. В этот день, несмотря на то что весна наступила всего пару недель назад, с карнизов и подоконников уже ниспадали каскады малиновых и ярко-фиолетовых цветов.
Набравшись духу, я сдвинул вниз темные очки и несколько секунд любовался этим умытым солнцем пиршеством красок.
Саша остановила машину возле бокового входа. Я принялся освобождаться от ремня безопасности, а она, положив ладонь на мою руку, легонько стиснула ее.
– Позвони мне на сотовый, когда за тобой надо будет приехать.
– Я буду уходить уже после захода солнца. Дойду пешком.
– Ну, если ты так хочешь…
– Да, хочу.
Я снова приспустил солнцезащитные очки. На сей раз для того, чтобы увидеть Сашу Гуделл такой, какой я не видел ее никогда. При свете свечей ее серые глаза кажутся глубокими и чистыми. Такими же они оказались и в этом солнечном мире. Ее густая шевелюра цвета красного дерева искрится при свечах, словно вино в хрустале, однако ласковые прикосновения солнечных лучей сделали ее волосы еще более блестящими. На ее нежном, как лепесток розы, лице едва виднелись легкие морщинки. Их линии были знакомы мне так же хорошо, как все созвездия на ночном небе, которые я рассматривал из года в год.
Движением пальца Саша водрузила мои очки на место.
– Не глупи.
Но я – человек, а глупость присуща всем людям.
И если мне суждено ослепнуть, то видение ее лица будет поддерживать меня в этой вечной темноте.
Подавшись вперед, я поцеловал ее.
– Ты пахнешь кокосом, – сказала Саша.
– Стараюсь.
Я поцеловал ее снова.
– Тебе больше нельзя оставаться на свету, – твердо проговорила она.
Оранжевое солнце уже наполовину погрузилось в море, но светило по-прежнему ярко. Непрерывный термоядерный кошмар, бушевавший на расстоянии в сто сорок девять миллионов километров от Земли, не прекращался ни на секунду. В некоторых местах поверхность Тихого океана напоминала расплавленную медь.
– Ну, иди же, кокосовый мальчик. Вытряхивайся из машины.
Неуклюжий, как человек-слон, я выбрался из «Эксплорера» и заторопился по направлению к больнице, глубоко засунув руки в карманы куртки.
Я лишь раз оглянулся назад. Саша провожала меня взглядом. Увидев, что я смотрю на нее, она ободряющим жестом подняла вверх большой палец.
3
Когда я переступил порог больницы, Анджела Ферриман уже поджидала меня в коридоре. Она работала вечерней медсестрой на третьем этаже, но сейчас спустилась вниз специально, чтобы встретить меня.
Милая, добросердечная женщина, которой давно перевалило за сорок, Анджела была болезненно-худой, с необычайно прозрачными глазами. Ее страсть к целительству граничила с одержимостью. Казалось, эта женщина заключила с дьяволом какую-то фантастическую сделку, чтобы только ей позволили лечить людей, и теперь ради выздоровления больных была вынуждена отдавать всю свою душу до последней капельки.
Анджела выключила свет в коридоре, а затем обняла меня.
В свое время, когда я болел всевозможными детскими – ветрянкой, свинкой, простудами, – а затем и взрослыми болезнями, но не мог в отличие от всех остальных лечиться обычным манером, Анджела всегда являлась моим добрым ангелом. Будучи моей приходящей медсестрой, она переступала порог нашего дома ежедневно.
Крепкие костлявые объятия этой женщины значили в ее работе ничуть не меньше, чем грелки, термометры, роторасширители и шприцы. Однако сейчас они скорее напугали, нежели приободрили меня. Я спросил:
– Он жив?
– Пока да, Крис. Еще держится, но, по-моему, только ради тебя.
Я вышел на площадку располагавшейся рядом запасной лестницы, и, когда за моей спиной захлопнулась дверь, Анджела вновь включила свет в коридоре.
Освещение здесь было тусклым и не представляло для меня опасности, но я все же решил не снимать темные очки и поспешил наверх.
Наверху меня уже ждал Сет Кливленд, лечащий врач моего отца и мой тоже. Высоченный, с такими широкими плечами, что он, по-моему, мог бы поддерживать один из больничных порталов, этот человек тем не менее никогда не возвышается над собеседником, двигается с грацией, которой от него трудно ожидать, и говорит голосом доброго медведя из детской сказки.
– Мы постоянно даем ему обезболивающее, – сообщил мне доктор Кливленд, выключая лампы дневного света под потолком, – так что он вроде как дрейфует между сознанием и забытьем. Но каждый раз, приходя в себя, спрашивает о тебе.