Я сказал ему, что мы, конечно, будем приветствовать убийство Клейгельса, кто бы его ни убил. Он спросил:
– Слушайте, оставим это: вы не убьете Клейгельса. Не думайте больше о терроре: ведь не всякий обязан стрелять и бросать бомбы. Работайте лучше в мирной работе.
Дыдынский настаивал на своем. Он говорил, что пойдет на Клейгельса один, что он не нуждается в помощи и не просит ее, что ему нужно одно: иметь право назвать себя на суде членом Боевой организации. Он говорил также, что чувствует свою вину перед товарищами по делу Плеве и хочет ее загладить. В случае неудачного покушения он, по его словам, будет молчать на суде.
– Мы вам ни позволить, ни запретить убить Клейгельса не можем. У вас есть револьвер, вы легко, как человек легальный и со связями в Киеве, можете добиться приема у генерал-губернатора, это ваше дело. Но помогать мы вам не будем, и встречаться с вами я не хочу. Если же вы убьете Клейгельса – можете назвать себя членом Боевой организации. Еще скажу вам следующее: никаких приготовлений ваше покушение не требует – вы его можете совершить в любой день приема у Клейгельса. Даю вам сроку три недели: если через три недели Клейгельс не будет убит, я буду считать, что вы сегодня ничего мне не говорили.
Через три недели Клейгельс не был убит. А еще через несколько дней я опять встретил Дыдынского на Крещатике. Он сделал вид, что не замечает меня.
V
Гуляя часто по Крещатику в те часы, когда Шпайзман и Школьник должны были наблюдать за Клейгельсом, я редко видел их на местах. Особенно редко бывал на посту Шпайзман. Встречаясь с ними по вечерам, в Царском саду или где-нибудь в трактире, я не раз высказывал им свое удивление. Они объясняли свое отсутствие разными причинами: то Шпайзман был нездоров, то у Школьник болит голова от уличного шума и т. п. Мне казалось, однако, что они что-то от меня скрывают. То же самое впечатление было у Зильберберга, который часто присутствовал при наших встречах. Было странно, что наблюдение тянется уже месяц, а наблюдающие систематически – еще не видели Клейгельса, между тем как Зильберберг и я, наблюдая случайно, уже встречали его. Эта загадочность и поведение Школьник не соответствовали моему представлению о ней как о фанатике революции, как о человеке, который во имя террора готов на всякую жертву. Однажды я вызвал ее на свидание одну, без Шпайзмана, и откровенно высказал ей свое мнение: я сказал ей, что лучше бросить дело совсем, чем вести его таким образом. Когда я кончил, я увидел на глазах ее слезы. Сильно жестикулируя, она заговорила со своим типичным еврейским акцентом:
– Ну хорошо… Я вам скажу все… Только бога ради пусть не знает Арон.
– В чем дело?
– Арон мне не позволяет.
– Следить?
Она закрыла глаза руками:
– Он не хочет, чтобы я бросила бомбу…
Для меня это было неожиданностью: я никогда не подозревал, что Шпайзман может по каким бы то ни было причинам противиться покушению. Я сказал:
– Но ведь не вы будете бросать бомбу, а он. Вы ведь будете только в резерве.
– Все равно. Он не хочет и этого.
Я тоже не хотел этого. Но выбора не было: нужно было идти либо Школьник, либо Зильбербергу. Кроме того, я на деялся, что Клейгельс будет убит первой бомбой: бомбы были сделаны Зильбербергом, и на Крещатике не было большого движения; ничто не могло помешать метальщику подбежать к коляске. Я сказал:
– А вы – вы этого хотите?
Она подняла на меня свои заплаканные глаза.
– Вы спрашиваете! Как вы можете спрашивать?
Через несколько дней я сказал Шпайзману:
– Я вас не вижу на улице… Может быть, вы не хотите следить?
Он смутился.
– По правде сказать, я думаю не о Клейгельсе.
– А о ком?
– О Трепове.
– Но вы ведь знаете, – мы с вами уже говорили, – для дела Трепова нужна большая организация, а ее пока нет, и, кроме того, вам, как еврею, неудобно выступать в Петербурге.
– Да… Но что же такое Клейгельс?
Я сказал ему, что он знал заранее, что будет участвовать в покушении именно на Клейгельса, и заранее соглашался на это, даже просил об этом. Я сказал также, что принуждать его мы, конечно, не можем и что если он не хочет работать в Киеве, то организация вернет ему немедленно свободу действий.
Шпайзман смутился еще больше.
– Вы мне предлагаете уйти из организации?
– Нет, я только не хочу вас принуждать.
Он поколебался минуту.
– Хорошо. Я иду на Клейгельса.
Такие разговоры начали возбуждать во мне сомнение в успехе дела. Я знал от Школьник, что Шпайзман продолжает уговаривать ее не следить и что дело доходит даже до того, что он силой готов ей мешать работать. Я рассказал обо всем Азефу, с которым встретился в конце июня в Харькове.
– Ну, значит, ничего из покушения не выйдет, – сказал он, подумав. – Лучше ликвидировать дело.
Я советовал подождать еще до 15 июля, дня св. Владимира, и 30-го – рождения наследника. Была надежда, что в эти дни Клейгельс поедет в собор. Азеф не протестовал. Вернувшись в Киев, я на свидании прямо поставил Школьник и Шпайзману вопрос, желают ли они участвовать в покушении на Клейгельса 15 или 30 июля.
Шпайзман сказал:
– Но мы еще не видели Клейгельса.
Я ответил, что времени довольно и они, наблюдая, успеют увидеть его. Тогда Шпайзман сказал:
– Я бы предпочел Трепова.
Но Школьник перебила его:
– Мы решили Клейгельса и пойдем на него.
Я видел, что Шпайзман на Клейгельса не пойдет. Устраивать покушение с одною Школьник я по многим причинам не хотел. Дать бомбу Зильбербергу я не имел права, да если бы и имел, то не сделал бы этого, считая нецелесообразным при слабости организации жертвовать наиболее ценным работником для провинциального дела.
Покушение на Клейгельса не состоялось ни 15, ни 30 июля, Шпайзман от него отказался, и мы с ним расстались. Расстались мы и со Школьник, хотя наша уверенность в ее преданности террору не поколебалась. На прощанье Шпайзман сказал:
– А вы дадите мне бомбу, если я вас об этом буду просить?
– Зачем вам бомба?
– Быть может, я пойду на провинциальное дело.
Я удивился.
– Слушайте, Арон, для вас Клейгельс слишком ничтожен, вы хотите Трепова, не меньше, – и решаетесь на провинциальное дело?
– Я этого не сказал, я хотел только знать, дадите ли вы мне бомбу.
Я ответил, что бомбы ему не дам: распоряжаться динамитом вне пределов организации я не имею права.