Он поднялся и, едва не упав, вцепился в стол обеими руками с синими, как у негра, ногтями.
– Куда ты, Какхочешь? – спросил Махмуд.
Тот тихо покачал головой, которая все еще с трудом поворачивалась на его шее. Чувствовалось, что ему все еще холодно: тепло лишь ласкало его тело, не успев проникнуть внутрь.
– Я спрашиваю, куда ты?
– Не знаю.
Это были его вторые слова.
– А я вот знаю, куда. Никуда! Ты останешься здесь. Франческа, постели-ка ему на ковре.
Франческа покачнулась, словно ее внезапно ударили. Как граната, из которой вынули чеку, она помедлила несколько секунд… и наконец взорвалась.
Приводят тут всяких голодранцев, да еще и в ее собственном пальто в придачу, а она корми их, пои в четыре утра! Хорошенькое начало! Видит Бог, она вовсе не расистка, она всей жизнью это доказала, но ей и своего чурки хватит! А этот, красавчик кучерявый, ишь – тихоня! Кто он? Откуда? Кто его знает, может, он и вообще какая-то темная личность? Поел – ладно, ей не жалко, но спать! Ни за что! И что это еще за имя такое – Какхочешь?!
– Спасибо, – глухо повторил Какхочешь.
Пошатываясь, он пошел к двери, повернул ручку, вышел.
Он был все так же бос, и они не услышали, как он поднялся по лестнице.
Это его странное исчезновение – уход в никуда, как если бы он никогда и не приходил, как если бы она видела все это во сне, – заставило Франческу броситься ему вдогонку. Человека можно выгнать на холод, но в никуда – нет. Когда она выскочила на нижнюю площадку, он уже приближался к верхней, находившейся на уровне улицы.
– Какхочешь, вернись!
Он обернулся, такой жалкий в этой дамской кофте и коротких не по росту штанах. Его уже снова трясло от холода. В слабом свете единственной лампочки пальцы его ног четко вырисовывались на фоне потертого коврика – отмытые снегом, совершенно без мозолей, они были удивительно стройны, красивы и казались прозрачными.
– Вернись, – повторила Франческа, – можешь переночевать сегодня. Мы же не дикари какие-нибудь, чтобы вот так тебя отпустить.
И тут произошло нечто удивительное.
В полумраке поднимающейся лестницы да еще и против света она скорее угадывала, чем видела его. И вдруг, еще мгновенье назад такое серьезное и унылое, несмотря на красоту, лицо Какхочешь осветилось изнутри так, что сначала стало различимо в полутьме, а затем залило светом тесную лестничную клетку. Свет заиграл на перилах и озарил убогие стены, обшитые ободранным, исписанным мальчишками зеленым пластиком. Франческа увидела, что Какхочешь улыбался, и сияние его улыбки в десятки раз превосходило мощность ввернутой под потолком сорокасвечовой лампочки.
Он не стал ломаться.
Он медленно спустился вниз, и с каждой ступенькой улыбка его все угасала, но все же не совсем, так что, когда он снова вошел в их жилище, что-то от этого сияния еще оставалось. Подняв голову, Махмуд с трудом узнал его и очень удивился: конечно, спать в тепле гораздо приятнее, чем возвращаться на мороз, но чего уж так сиять-то. Франческа принялась хлопотать. Она достала из-за зеркального шкафа старый матрас, разложила его на полу, принесла подушку и серое войлочное солдатское одеяло, доставшееся ей когда-то от одного из бывших покровителей. Гость лег. Хозяева тоже улеглись в постель и потушили свет. Какое-то время им казалось, что они видят некое свечение вокруг подушки незнакомца, но оно скоро погасло, и они решили, что им почудилось.
* * *
На следующее утро, после тяжелого объяснения со своей половиной по поводу некупленной куртки и пущенных на ветер сбережений, Махмуд надел передник, уселся на табурет у рабочего стола, стоявшего тут же в углу их единственной комнаты, и разложил унаследованные от сапожника-бербера инструменты с отполированными временем и долгим употреблением ручками. Чего тут только не было: и шильца – прямые и изогнутые, и скребки, и пробойники, специальные утюжки, дратва, болванки, шпандыри, сапожные ножи и даже кожаные рукавицы, чтобы не поранить руки. Пока Какхочешь завороженно разглядывал все это богатство, Махмуд вычерчивал мелом на куске кожи продолговатую форму. Затем гость опять тихо произнес:
– Спасибо…
И, все еще дрожа, направился к двери. На ногах у него были теперь старые домашние тапки, которые выдала ему Франческа, когда он поднялся утром.
Махмуд умоляюще взглянул на Франческу. Та, надувшись и уйдя в себя, хлопотала по хозяйству. Однако, почувствовав его взгляд, она сказала:
– Пусть остается и позавтракает.
Он остался на этот день и на следующий, и еще на несколько дней. Потом, робко спросив у Махмуда разрешения помочь ему, в несколько часов выучился ремеслу и стал скоро прекрасным сапожником, гораздо лучше, чем его хозяин.
Он менял подошвы, ставил заплаты, набивал набойки, прострачивал союзки, выгибал носки, прошивал рант. Он ничего не умел, но стоило Махмуду раз или, в крайнем случае, два показать ему тот или иной прием, как он усваивал его с поразительной легкостью. Он сам удивлялся, что у него все так легко получается, и приходил от этого в восторг. Оказывается, и это можно сделать, и то. Он шил восточные туфли, чинил старую обувь, сумки, ремни, чехлы, чемоданы, и не только из кожи, но даже из кожзаменителя и разных синтетических материалов. Но вскоре ему стало этого мало, и он начал шить обувь по мерке. Он стал известен в округе. Нельзя сказать, что на его товар был большой спрос, однако в Сен-Дени оставалось еще несколько сутенеров среднего пошиба, работавших в Париже и любивших пощеголять в сапогах а-ля Дикий Запад или в ботинках из крокодиловой кожи в стиле тридцатых годов, которые получались у Какхочешь не хуже, а подчас и лучше фабричных и стоили при этом намного дешевле. Он умел угодить самым причудливым прихотям заказчиков и заказчиц, а коль скоро взамен он не просил ничего, Махмуд стал получать весьма существенную прибыль. Какхочешь работал по шестнадцать часов в сутки или даже больше, ничем другим не занимался, пил только воду, питался более чем скромно, говорил только при крайней необходимости и никогда больше не улыбался.
Махмуд быстро свыкся с тем, что Какхочешь поселился у него. Впрочем, с его стороны было бы крайне нелюбезно критиковать работника, которого он сам скрыл от службы безопасности и который приносил ему такой доход. Франческа и того больше, всячески старалась развеселить Какхочешь. Она готовила ему разные лакомства, подсовывала мелкие подарочки, а иногда прибегала к шалостям: то, незаметно подкравшись сзади, пощекочет ему бронзовую шею, то припрячет инструменты, то забудет застегнуть блузку. Но все напрасно. Лицо Какхочешь хранило все то же сосредоточенно-отсутствующее выражение.
В квартале к этим событиям отнеслись без всякого удивления. В том, что Махмуд подобрал ночью в снегу около мечети какого-то бедолагу, взял его себе в подмастерья, а тот перещеголял хозяина по части мастерства, и вправду не было ничего особенного. Подмастерье этот вполне мог быть каким-нибудь странствующим монахом или колдуном. В Коране полно и не таких историй. Однако было приятно, что такое существо, можно сказать последний из смертных, превзошло своего хозяина: аллах справедлив! По правде говоря, удивительным во всем этом было другое. Здесь, в стране неверных, происходило так мало невероятных событий, что сам факт, что сверхъестественное заявляет о своих правах, вселял определенную надежду. Так думали правоверные мусульмане. Что же до неверных, то и школьный учитель, регулярно избиваемый своими учениками, и аптекарь арабских кровей, вызывавший определенное уважение, поскольку все знали, что он может их и отравить, если что, и несколько последних подонков, павших ниже, чем все эмигранты вместе взятые, – все они, в большей или меньшей степени, слились с местным населением. Этим отщепенцам, жившим в своей собственной стране как в эмиграции нечего было противопоставить исламу, и они невольно преклонились перед верой горемык, ютящихся в трущобах Французской Республики и ни на минуту не усомнившихся в том, что они – любимые дети аллаха. Уверенность эта наделяла стариков гордостью Велисария, а юношей – таким мужеством, что они оставляли далеко позади своих французских сверстников, напичканных до умопомрачения всякой чепухой о правах человека и принципах ненасилия.