Все застыли и размышляют. Души раздобрели от чая, набухли чувствами.
— Человек часто не знает своего блага, а, ребята, — говорю я. — Я так упирался, не хотел в Саратове судиться, заставили, замгенпрокурора и зампредседателя Верховного суда в один день по протесту заявили, и меня в Саратов примчали судить на спецсамолете. А в итоге судья Матросов хорошо меня судил, в Мосгорсуде мне бы такого приговора не видать, мне бы все 15 сунули, как прокуратура хотела. Вот и слушал бы я сейчас «Не пожелаю и врагу пятнадцать строгого режима…» По-другому бы мне песня звучала с приговором в 15 или 14 лет, а?
Юрка кивает.
— А что, Юр, старых зэковских песен нет? Я бы сейчас «Магадан» послушал, — говорю я.
— Старых нет. Это все новые исполнители.
Юрка отпивает два глотка и передает чашку мне. Я — Мишке.
— А чё за «Магадан», Эдуард? — спрашивает Мишка.
— Старая зэковская. Очень мощные и слова, и мелодия. — Я откашливаюсь и тихо, наклонившись к клеенке стола, напеваю:
Я помню тот Ванинский порт
И вид пароходов угрюмый,
Как шли мы по трапу на борт
В холодные, мрачные трюмы.
От качки стонали зэка,
Кипела стихия морская,
Пред нами вставал Магадан,
Столица Колымского края,
Будь проклята ты, Колыма,
Что названа чудом планеты,
Сойдешь поневоле с ума,
Оттуда возврата уж нету…
— Забыл дальше. Раньше зэковские песни суровее были. — Я замолкаю…
И все молчат. Антон сидит на самом уютном месте в углу, почти под музыкальным агрегатом. Тоже задумался.
— Когда выйду, пойду в кабак, сяду в углу и закажу «Магадан». И буду водку пить и вспоминать всех, кого я встретил в тюрьмах и в лагере… Пить буду, пока не напьюсь.
— Нет, я пить не стану, — задумчиво говорит Юрка.
Он, судя по лицу, быстро заглянул в будущее, в 2007 год, когда ему освобождаться, взвесил все за и против. Представил себе первые свои шаги на свободе, начиная от ворот колонии…
Мы молчим. Редкий тихий вечер выдался. В пищёвке шесть столов, накрытых клеенкой, один из них для обиженных. В этом смысле им даже хорошо. У нас на пять столов — восемьдесят с лишним человек, у них один на девятерых. Пищёвка — комната метров двадцать квадратных. Вдоль одной короткой стены у самой двери — железные шкафчики с дверцами, но без ключей. Каждая металлическая дыра шкафчика служит троим приблизительно зэкам. В шкафах наши чашки и кружки. Немного чая, немного конфет. Ложки наши. Лишнего держать в шкафу не полагается. Лишнее в холодильнике, он стоит в углу у противоположной короткой стены, там можно хранить еду в банках или плошках, следует только вложить бумажку с фамилией, кому принадлежит. Непортящиеся продукты — как то чай, конфеты — нужно хранить в баулах. По мере использования небольших количеств из шкафчика вынимаешь из баула продукты и переводишь в шкафчик.
Наша пищёвка вылизанная и ухоженная. Все после себя вытирают клеенку специальными тряпками, да еще двухразовую уборку в день производят дежурные по пищёвке. Евроремонт! Блеск! Красота! Несколько портретов мясистых девушек в шляпках и без и несколько рисунков, изображающих агрессивных животных: барсов и леопардов. Все рисунки принадлежат гению некоего А. Иванова, о котором мы, не его современники, ничего не знаем. Был такой, отсидел свой срок, вышел, а рисунки висят в рамочках под стеклом, числом пять штук. Я не раз размышлял о выборе художником объектов: ну, ясно, что девичье мясо — дефицит в местах отбытия наказания, но леопарды и барсы? А это зэковская агрессивность, забитая и униженная, их мужская гордость и сила воплотились в больших животных, в их клыках и когтях, ушах, прижатых к черепу, и бьющем по снегу хвосте. В суженных глазах злоба и месть. Я тоже леопард. И Мишка леопард, и Юрка леопард. Все мы леопарды. Пусть нас и загнали за решетки, за контрольно-следовую полосу.
Пищёвка — тоже дело рук Антона. Сейчас-то ему уже все равно, восемь месяцев осталось, а может, и раньше уйдет домой, но он годами все доставал. И большой холодильник, и музыкальный центр с колонками, со всеми стрелками, бьющимися и мечущимися по желтым шкалам, и краску для окон, и светлые обои с золотым тиснением. Лучшие во всем лагере.
— Не хочешь покурить, Эдуард? — спрашивает Антон, проходя мимо меня.
Он знает, что я не курю, но я знаю, что он хочет поговорить со мной. Наедине. Выходим, надеваем туфли и кепи. На улице чуть заголубел вечер.
— Ну что, отпустят тебя в понедельник, как думаешь, Эдуард?
— Уф, должны бы вроде. Если прокуратура не обжалует.
— Ты хорошо держишься, скажу я тебе. Тут у нас люди начинали за год готовиться к освобождению. А ты вроде и не переживаешь. Не дергаешься.
— Да переживаю, конечно. Виду не подаю, тем более что от прокуратуры многое зависит. Захотят подать протест — и тогда сиди до следующего суда. И еще неизвестно, что новый суд решит. Другой судья будет. Я на всякий случай рассчитываю на худшее, вдруг прокуратура протест…
— А я тебе признаюсь, Эдуард, боюсь выходить. Как там будет, что будет? Я сел малолеткой, восемнадцати не было, а уже двадцать пять, у меня вся взрослая жизнь здесь прошла, здесь я сформировался. Здесь я все знаю, в землю меня закопай — выживу. А там я ничего не знаю, а? Как себя вести, что делать. Там же другое все…
— Да… — говорю я и замолкаю. Оцениваю это удивительное по честности признание. Наш сверхчеловек, один из самых сильных зэка колонии, признался, что страшится воли. Ну и в самом деле он ведь должен ее страшиться.
Он курит. Русский расшлёпаный нос с веснушками и темные, трагические азербайджанские, то есть турецкие, глаза.
— Я здесь такого навидался, Эдуард. Как людей просто забивали, как опускали по приказу администрации. Ты этого всего не увидел, тебе не покажут, от тебя спрятали, прячут это, а меня не стеснялись, не боялись. Я весь их путь прошел, я такого мог бы нарассказать. Но я никогда этого не сделаю… — Он молчит. — У меня, как ты понимаешь, Эдуард, самое низкое представление о людях, потому что я их навидался, на меня лучшие друзья докладные писали, офицеры мне их показывали. И вот я выйду с представлением о человечестве как о банде предателей и дрожащих трусов и буду с ними в одном транспорте разъезжать. Зная, как их каждого можно заставить заговорить, зная, как конкретно к этому приступить… Администрация думает, что они меня сломали. Они не верили, не верили и поверили. Нет, Эдуард, я сознательно сделал вид, что я с ними, что я подчинился. Так было умнее поступить, чем противостоять и, в конце концов, сломаться. Я тебе говорю, здесь всех ломают, а когда не ломается человек, его просто опускают. И дают всем знать, что его опустили.
— Да, — сказал я, — в красной зоне?!
— Именно в красной. Сюда и привозят, чтобы ломать.