Она опустила ложку в тарелку, и суп унесли недоеденным. Все она делала с достоинством, поскольку принадлежала к тому английскому типу, который очень похож на греческий, с той только разницей, что перед ним снимают шляпу деревенские жители, и его почитают в семействе священника, и старшие и младшие садовники уважительно вытягиваются, когда воскресным утром она, прогуливаясь у каменных ваз с премьер-министром, спускается с широкой террасы сорвать розу, — и, может быть, именно это она и пыталась забыть, когда взгляд ее блуждал по столовой в гостинице в Олимпии, отыскивая окно, где лежала ее книжка, где всего несколько минут назад она что-то для себя открыла — что-то очень-очень глубокое о любви, и грусти, и крестьянах.
Однако вздохнула не она, а Эван, и это не был вздох отчаяния или, например, возмущения. Но будучи одновременно самым честолюбивым и самым инертным человеком на свете, он еще ничегошеньки не совершил, хотя знал политическую историю Англии как свои пять пальцев и, проводя немало часов в обществе Чатама, Питта, Бёрка и Чарльза Джеймса Фокса[25]не мог не сравнивать себя и свое время с ними и с их временем. «И все же никогда прежде великие люди не были нужны так, как сегодня», — обычно говорил он себе со вздохом. И вот он сидел, ковыряя в зубах, в гостинице, в Олимпии. Наконец он покончил с этим. А взгляд Сандры все еще блуждал.
— Розовые дыни наверняка опасны для желудка, — произнес он мрачно. На этих его словах дверь распахнулась и вошел молодой человек в сером клетчатом костюме.
— Красивы, но опасны, — отозвалась Сандра, в присутствии третьего лица немедленно принимаясь беседовать с мужем. («Ага, английский мальчик путешествует», — подумала она про себя.)
И Эван все это понял.
Да, он все понял и восхитился ею. Очень приятно, подумал он, иметь романы. Но для него с его ростом (он не забывал, что в Наполеоне было пять футов и четыре дюйма), с его весом, с его неспособностью воздействовать на других (и все же великие люди нужны сейчас больше, чем когда бы то ни было, вздохнул он) это занятие пустое. Он отбросил сигару, подошел к Джейкобу и спросил его в своей простой и прямодушной манере, которая Джейкобу понравилась, давно ли он из Англии.
— Как это по-английски! — рассмеялась Сандра, когда на следующее утро служитель отеля сообщил им, что молодой джентльмен в пять утра отправился на гору. — И он еще наверняка просил, чтобы ему приготовили ванну, да? — на что служитель покачал головой и сказал, что обратится к хозяину.
— Вы не поняли, — засмеялась Сандра, — Но это не важно.
Растянувшись на вершине горы, в полном одиночестве, Джейкоб был совершенно счастлив. Пожалуй, еще никогда в жизни ему не было так хорошо.
Но в этот же день за ужином мистер Уильяме предложил ему свою газету, затем миссис Уильяме спросила (когда они, куря, прогуливались по террасе, — а как он мог отказаться от его сигары?), видел ли он театр при лунном свете, не знаком ли он случайно с Эверардом Шерборном, читает ли он по-древнегречески и, если бы пришлось решать (Эван тихонько поднялся и пошел в дом), какой литературой пожертвовать, назвал ли бы он русскую или французскую?
«И теперь, — писал Джейкоб Бонами, — мне придется читать ее проклятую книжку», — он имел в виду одолженного ею Чехова.
Хотя эту точку зрения мало кто разделяет, все-таки очень и очень вероятно, что пустые пространства — поля, непригодные для вспашки из-за обилия камней, и колышущиеся луговины моря где-нибудь между Англией и Америкой — подходят нам больше, чем города.
Есть в нас что-то непреложное, презирающее уступки обстоятельствам. Именно оно и подвергается в обществе постоянным насмешкам и мучениям, Люди собираются в комнате. «Мне так приятно, — говорит кто-нибудь, — с вами познакомиться», а это ложь. И потом: «Сейчас я стала больше любить весну, чем осень. Наверное, все приходит с возрастом». Потому что женщины всегда, всегда, всегда рассуждают о чувствах, и если они говорят «с возрастом», то значит, ждут от тебя ответа, который бы не имел никакого отношения к сути дела.
Джейкоб уселся в каменоломне, где древние греки вырубали мрамор для театра. Тяжело и жарко подниматься по греческим холмам в полдень. Повсюду цвели дикие красные цикламены; у него на глазах маленькие черепашки переваливались с одной глыбы на другую; в воздухе ощущался терпкий, внезапно сладковатый запах; и солнце, заливающее зубчатые осколки мрамора, слепило глаза. Собранный, властный, надменный, немного печальный и величественно скучающий, он сидел там и курил свою трубку.
Бонами сказал бы, что вот это-то его и тревожило, — когда на Джейкоба нападала хандра и он становился похож на рыбака из Маргита, вынужденного сидеть на берегу, или на британского адмирала. Когда он бывал в таком настроении, втолковать ему что-нибудь оказывалось совершенно невозможно. Лучше всего было оставить его в покое. Он делался скучен. Его все раздражало.
Встал он очень рано и ходил с Бедекером осматривать статуи.
Сандра Уэнтуорт-Уильямс, до завтрака перебрав имеющиеся возможности в поисках приключения или нового взгляда на мир, вся в белом, может, и не такая высокая, но зато поражающая превосходной осанкой, — Сандра Уильяме поймала тот миг, когда голова Джейкоба оказалась вровень с головой Гермеса, созданной Праксителем. Сравнение безусловно было в пользу Джейкоба. Но не успела она и слова вымолвить, как он вышел из музея и покинул ее.
Однако в багаже путешествующей светской дамы, разумеется, хранится не одно платье, и если белое скорее подходит к утреннему часу, то, быть может, песчано-желтое в лиловую крапинку с черной шляпой и томиком Бальзака соответствует вечернему. Такой она предстала глазам Джейкоба, когда он вошел на террасу. Очень красивой. Сцепив пальцы, она размышляла, и, кажется, слушала мужа, и, кажется, наблюдала за тем, как крестьяне с вязанками хвороста за спиной спускаются с гор, и, кажется, замечала, как холм из голубого становится черным, и, кажется, разбиралась, где истина, а где ложь, думал Джейкоб, и, внезапно заметив, насколько потрепаны его брюки, положил ногу на ногу.
«Но у него очень благородный вид», — решила Сандра.
А Эван Уильямс, откинувшись в кресле с газетой на коленях, позавидовал им. Лучше всего, конечно, было бы напечатать в издательстве «Макмиллан» монографию о внешней политике Чатама. Но будь проклято это нарывающее тошнотворное чувство — эта тревога, распирание и жар — ревность! ревность! ревность! — которую он поклялся никогда больше не испытывать.
— Фландерс, поехали с нами в Коринф, — произнес он с необычной для себя настойчивостью, останавливаясь над креслом Джейкоба. Ответ Джейкоба его успокоил, вернее, не сам ответ, а то, как серьезно, прямо, хотя и несколько застенчиво Джейкоб сказал, что ему очень бы хотелось поехать с ними в Коринф.
«Вот, — подумал Эван Уильямс, — кто прекрасно мог бы заниматься политикой».