– Слушается дело Томмазо Грилли, – объявил секретарь суда.
Лорд-камергер развернул пергамент и принялся бубнить, читая с листа. Я слышал странные латинизмы, над которыми смеялись более образованные господа. Взгляд одного человека, сидевшего прямо напротив меня, буквально вцепился в мое лицо. Я всей кожей чувствовал его злобу и не решался поднять глаза.
– Я здесь, – сказал Гонсальвус, вставая с места.
– Каков характер ваших взаимоотношений с заключенным?
– Я его друг, лорд-камергер. Он жил у меня в семье, пока не получил назначение в замок…
Они из дворян расчихался. Прикрыв нос шелковым платком, он извинился перед собравшимися.
– Это у меня всякий раз, когда рядом собака, – сказал он. Его соседи взвыли от хохота; я видел, как они прикусывали кулаки, чтобы успокоиться.
Судья защелкал языком.
– Прошу, продолжайте, mein Herr.
– Вы имели в виду mein Haare?
– О, ха-ха-ха.
Видимо, чувствуя, что судью раздражают эти колкости, одетый в темное платье придворный постучал ножнами своего кинжала по плечам единомышленников. Его лицо скрывалось в тени, недоступное лучам низкого октябрьского солнца.
Мне было противно и стыдно выслушивать эти насмешки над моим отважным защитником; но Гонсальвус, кажется, не обращал на них внимания. Он продолжал с тем же пылом:
– Лорд-камергер, я ручаюсь за доброго христианина Томмазо Грилли и надеюсь убедить вас в том, что, хотя никто не отрицает его вину в мелком проступке, наказание пожизненным заключением все же является чрезмерным. – (Смущенно облизывая губы, судья просматривал пергамент, лежащий у него на коленях.) – Милорд, его единственное желание – служить императору своим талантом…
– …лазать по форточкам, – шепнул господин в черном своим прихвостням.
– Это одаренный художник, который преданно помогал каталогизировать императорскую коллекцию. Умоляю вас, не ломайте его жизнь только из-за того, что, поддавшись юношескому пылу, он предпринял отчаянную попытку лично встретиться со своим покровителем.
У лорда-камергера вдруг забурчало в желудке. Он прижал подбородок к груди и положил руку на живот.
– Слушание апелляции переносится, – сказал он. – Продолжим после обеда. – Он встал, принуждая всех остальных последовать его примеру. В противоположность общей тенденции мои ноги подкосились, и стражнику пришлось схватить меня за подмышку. – Заключенного отведите в комнату, пусть ждет, пока мы не вернемся.
– И бросьте собаке кость!
Петрус Гонсальвус по-прежнему не обращал внимания на мучителей и, проходя мимо меня, легонько коснулся моей руки.
Общения между подсудимым и его представителем не предполагалось. Меня отвели в кладовую при богемской канцелярии и предложили если не стул, то хотя бы кусок пола, свободный от бумажных завалов. Усевшись рядом со мной, стражники продолжили свой прерванный разговор. Сначала я не прислушивался, отупев от голода и усталости. Но потом что-то оживило мое любопытство, возможно, намек на злобное удовлетворение в их голосах.
– …с оконного карниза.
– На оконном карнизе?
– Нет, с карниза. Снаружи висел, за окном. Понял? А ноги болтались надо рвом.
– Ей не будут платить пенсию по вдовству.
– И отберут дом.
– А я бы и сам не прочь заселиться туда вместо Буммов.
– А призрак? Кто его знает, вдруг будет там ошиваться?
– Мне главное – самому зимой не ошиваться на улице. Жить где-то надо. Я в списках – как думаешь, выгорит?
– И не надейся.
– А почему бы и нет? Чем я хуже других…
Узкий дверной проем закрыла знакомая фигура. Он был одет в дорожную шинель; сапоги вымазаны грязью и облеплены мокрыми листьями, на плече – сумка. Сейчас я гадаю, не был ли его наряд маскировкой, создававшей видимость неотложного официального поручения; ведь он не мог допустить, чтобы люди подумали, что он как-то сочувствует своему опозоренному протеже. Так или иначе, он пришел. Пришел и доставил мне в руки письмо – послание, проделавшее долгий путь (на каллиграфических завитках моего имени красовался янтарный круг от пивной кружки).
– Оно дожидалось тебя уже пару недель. Пришло на адрес замка. Я знал, что оно тебя обрадует.
Когда я взял письмо в руки, Ярославу Майринку изменили нервы, и он закашлялся. Мы оба помнили о стражниках и не могли говорить лишнего, только обмениваться ничего не значащими банальностями. С благодарностью глядя на человека, который помогал мне по собственному почину и совершенно бескорыстно, я понимал, что, сколько бы ни довелось мне прожить на этом свете, души остальных людей будут казаться мне мелкими лужицами по сравнению с бездонным сердцем этого человека.
– Buonafortuna, – сказал Майринк и оставил меня наедине с неожиданным письмом.
Том. Грилли, Императорский двор, Прага
От Умб. Раймонди, виа деи Калцаиуоли, Флоренция
Дорогой племянник, разыскать тебя стоило мне немалых затрат – и времени, и денег, – ия молюсь, чтобы это письмо все же застало тебя в Праге, потому что, если ты снова сбежишь от меня неизвестно куда, найти тебя будет еще сложнее: не стану же я посылать своего секретаря в Богемию только в надежде обнаружить твой след.
По этой причине я отправил в Милан своего помощника, Пьомбино, которого ты должен помнить как своего первого учителя. Теперь это дородный мужчина почти без зубов. В нем совсем ничего не осталось от былого студиозуса, но он человек верный мне и надежный. Из переписки с твоим отцом я узнал, что тебя отдали в ученичество к ныне почившему Джану Бонконвенто, чью мать Пьомбино сумел разыскать в надежде выяснить у нее твое местонахождение. Старая женщина весьма сокрушалась, что мальчики-ученики своими коварными махинациями свели ее сына в могилу. Она долго и не очень связно расписывала добродетели Бонконвенто: как он любил своих учеников и как сильно скорбел мир после его ухода. Потом она отвела Льомбино в пристройку, что служила мирским святилищем профессии его сына, где мой посланник смог просмотреть различные документы и наброски и наконец обнаружил письмо некоего Майринка, собирателя картин для императора Священной Римской Империи, где тот описывал успехи его беглого ученика. Так я узнал твое местонахождение и пишу тебе в Прагу в надежде, что письмо застанет тебя в добром здравии.
Я никоим образом не желаю никого осуждать, ведь я уже слишком стар для того, чтобы говорить хорошо или худо о мире, который мне вскоре предстоит покинуть. Посему пойми, что я не хочу обвинять ни своего зятя – за то, что он пренебрег положением в обществе, которого он вроде бы уже достиг, женившись на моей безутешно оплакиваемой сестре, – ни своего племянника за его, без сомнения, унаследованное злосчастие, когда он в своих непомерных амбициях оттолкнул семью и благодетелей, оскорбляя тем самым жертвы, принесенные ради него. Хочу лишь выразить надежду, что служение императору принесло тебе успокоение и комфорт, стабильную, хоть и лишенную любви жизнь и признание твоих бесспорных талантов.