Город вокруг горел, а Килпатрик, призвав к себе музыкантов и черных танцовщиц, задал офицерам штаба обед, мастерски приготовленный Жан-Пьером. Обед затянулся за полночь. Бастера, конечно, услали спать, но под утро он вдруг проснулся, разбуженный женскими криками. И в сполохах пожаров, подсвечивающих комнату через окно, увидел дергающийся вверх-вниз белый зад дяди Кила на соседней кровати. Дядя похрюкивал и кряхтел, шпоры на его сапогах звякали, кровать скрипела, женщина — кто бы она там ни была — жалобно вскрикивала, и все это вместе выглядело как скачка на лошади галопом, из чего Бастер, уже совершенно проснувшийся, сделал вывод: значит, вечер перешел в ту стадию, когда женщин раздевают и за ними гоняются. Дело обычное — после того как племянника уложат спать, упражнения с дамами дядя производит каждый раз. Но так близко Бастер никогда еще этого не наблюдал.
Довольно скоро, впрочем, эта свистопляска кончилась, и внезапно настала тишина. Дядя Кил рывком соскочил с кровати и натянул бриджи с подтяжками. Увидев, что мальчик не спит, он осклабился, в мерцающем свете блеснули его зубы. Это, Бастер, дядя Кил показывал тебе, что значит быть мужчиной. Как только твой петушок обрастет шерсткой, дядя проследит, чтобы ты этому тоже научился.
На рассвете Килпатрик вышел из гостиницы посмотреть на уничтоженный городок. Улиц не было, лишь кучи тлеющих головешек да печи с дымовыми трубами показывали, что раньше тут был Барнуэлл. Войска, хотя и явно потрепанные, медленным аллюром двигались мимо, и командиры эскадронов салютовали полуодетому начальнику, стоящему на крыльце. Килпатрик зевнул. Подозвал адъютанта и, воспользовавшись его спиной вместо подставки, написал краткую записку Шерману, который следовал с правым флангом генерала Ховарда восточнее, на расстоянии половины дневного перехода. Я переименовал Барнуэлл в Сплошной Пожарнуэлл, написал Килпатрик и отослал записку с курьером.
В отличие от большинства солдат и офицеров Шермана, особого предубеждения против штата Южная Каролина Килпатрик не имел. Повсюду он воевал одинаково и везде наслаждался жестокостью и безнаказанностью. В тактических построениях часто грешил безрассудством, вследствие чего с самого начала войны приобрел репутацию опасного придурка: потери в его подразделениях были гораздо выше, чем у других генералов. Недаром за глаза его звали Кил-Всехзагубил. И все же была в этом малорослом, несколько даже уродливом офицере какая-то харизматическая лихость прирожденного вояки. Мужчины шли за ним почти вопреки собственной воле, а женщины находили неотразимым. Будь он на пару дюймов покороче, выглядел бы карликом-недоростком — с этакими еще широченными плечами и сутулой спиной. У тех, кто видел его верхом, возникала иллюзия, будто голова у него перевешивает и он вот-вот вывалится из седла. При этом слыл щеголем, одевался как денди даже в походе, возможно пытаясь этим отвлечь внимание от нескладной фигуры и лица, черты которого были грубы и недвусмысленно выдавали злобный нрав. В широко посаженных глазах не замечалось и следа какой-либо чуткости и работы мысли, кривой и мясистый нос загибался к хищному рту сластолюбца, и все это обрамляли жидкие рыжие бакенбарды, уходящие под широкополую шляпу, которую он носил ухарски заломленной набекрень. Это был далеко не тот тип офицера, к которому мог с уважением относиться майор Моррисон, под вечер прибывший в его бивуак с приглашением от генерала Шермана. Килпатрик бесцеремонно выхватил из руки Моррисона бумагу и тут же, без проволочек, поскакал, взяв с собой охрану из шестерых верховых солдат.
Вообще-то Килпатрику в такой ситуации полагалось пригласить Моррисона ехать с ними вместе. Но Моррисон слишком устал, чтобы обижаться. Он плохо себя чувствовал. Спешившись для доклада, он понял, что у него вот-вот подкосятся ноги. Так или иначе, он знал, что скажут Килпатрику: Шерман объединяет фланги и выступает к северу — в направлении на Колумбию. А Килпатрик, изображая авангард, должен будет нанести отвлекающий удар на юг, в сторону Огасты.
Подразделения Килпатрика расположились вдоль дороги, идущей рядом с железнодорожной веткой Чарльстон — Огаста. По всей длине полотна, насколько хватал глаз Моррисона, наряды солдат были заняты тем, что отдирали рельсы и грели их на кострах, сложенных из шпал. Этакий, как подумалось Моррисону, вполне индустриальный процесс, только в обратную сторону. Рельсы калили докрасна, затем вынимали из огня и причудливым образом изгибали. Кавалеристы воспринимали это как отдых, оттуда доносился смех, веселая дружеская пикировка. Это навело Моррисона на печальные мысли о собственных несовершенствах. У Моррисона никогда не было друзей. Даже в Вест-Пойнте он так и не смог ощутить себя членом сообщества. Всегда он был как бы сбоку-припеку, к нему относились нормально, терпели, но не считали своим. Что-то в нем есть такое, с чем он давным-давно смирился, — какая-то замкнутость, из-за которой он обречен на пожизненное одиночество, а в худшие моменты делается раздражительным и вздорным.
Над полотном железной дороги ровной шеренгой поднимались столбы дыма — чем дальше, тем тоньше и короче, почти — подумалось ему — как из трубы удаляющегося паровоза. По ту сторону путей ярдов на двести простиралось поле, за ним лес из мелкого дубняка и сосны. А за спиной — пологие увалы сельскохозяйственных угодий, усеянных желтоватыми обертками кукурузных початков, высохшими на зимнем солнце. Моррисон знал, что во все концы высланы дозоры — на случай малейшего шевеления со стороны инсургентов.
Когда он утром выехал, радовался, что на небе сияет солнце, а сейчас его блеск казался яростно-злобным. Перед штабной палаткой нашел складной стул и, все еще держа в руке повод коня, тяжело уселся. Не мог понять, что с ним, но чувствовал себя ужасно. Расстегнул мундир, который вдруг показался тесным. В ушах слышался постоянный скрежет, и он долго вслушивался, пока не понял, что это звук его собственного дыхания. Знобило; он заснул, и тут же увиденное и услышанное в лагере переиначилось в голоса родителей и комнату, в которой он жил ребенком. Проснулся и почти тотчас же вновь закрыл глаза. Потом еще и еще раз. Просыпался в испуге, оглядывался, видя все очень ясно: как лошадь щиплет траву, как бегают по делам черные денщики офицеров, все четко осознавал, а в следующий миг опять погружался в фантастический мир лихорадочных видений: какие-то люди бросались на него, бормоча на языке, которого он не понимал, пятились лошади с рогами единорогов, и все это под жуткий скрежещущий визг пилорамы, который опять оказывался звуком его собственного дыхания. Я полностью осознаю, что происходит, — сказал он себе. — Я болен, меня лихорадит. Вместе с тем окончательно стряхнуть с себя дрему не получалось.
Ты пойдешь с нами! Эти слова вновь и вновь звучали у Моррисона в ушах как приказ. Ты пойдешь с нами! Кто произносил их? При этом он будто бы едет в тесном строю конников, его ноги в стременах то и дело вжимаются в бока соседних лошадей. Толком ничего не видно — солнце бьет прямо в глаза. Однако его офицерский палаш вынут из ножен, и Моррисон держит его опущенным вдоль ноги, а повод дважды обмотан вокруг левой кисти. Не будучи прирожденным наездником, он на коне сидит, склонившись к луке седла. Дорога мокрая, комья грязи летят ему в лицо и пристают как пиявки. Потом странным образом местность пошла сухая, всадники подняли клубы пыли, она скрипит у него на зубах, но он продолжает дышать ртом, отплевывается, хрипит; во рту вкус земли и песка. Зато солнце теперь померкло и в отдалении стали видны крыши домов какого-то городка.