— Где же он живет теперь?
— Разумеется, снова в Старом городе. Мой секретарь даст вам потом адрес, мы высылаем иногда нашим пенсионерам возвышенные послания. У него навязчивое влечение к Старому городу. Вообще-то у нас существует неписаный закон: когда пастор покидает общину, он не должен в последующие три года переступать порог своей бывшей церкви, чтобы не осложнять жизнь своему преемнику. Денцлингер абсолютно не соблюдал его. Постоянно торчал у меня, деканат[13]перевели в Нойенгейм, но он не был там ни разу.
— Вы были его преемником. Поэтому так его не любите.
Колмар оставил его замечание без ответа, вместо этого сказал:
— Теперь он состарился. Ему уже, пожалуй, за семьдесят.
Комиссар прокрутил еще раз в уме все дело, затем кивнул. Колмар снова посмотрел на часы:
— Теперь я вынужден проявить невежливость. Мне предстоит еще одна беседа: некий профессор теологии рассказал в газете «Бильд» о своих педерастических наклонностях.
— Теперь его уволят? — равнодушно спросил Тойер.
— Ах, не думаю. Но все-таки посоветую ему теперь прикусить язык.
Полицейский уже собрался уходить, но все же задал последний вопрос:
— Вы вообще-то молитесь?
Епископ дернул за шнур и ничего не ответил. Хампельманн бойко запрыгал на стене.
Они сыграли пару партий, как всегда, молча. Затем продолжили прерванный разговор.
— Мне казалось, что пожар в пасторском доме положит конец всей истории.
— Не хочу вас обижать, но это тоже был не лучший ход. Мальчишка хоть и признался в том, чего не совершал, но если он откажется от своих показаний, тогда даже самому тупому полицейскому станет ясно, что кто-то хотел что-то скрыть…
— А если Нассман делал какие-либо записи? Если бы их обнаружили?
— Я разделяю эти опасения, но предпочел бы пойти на риск. Теперь нам придется иметь дело с более серьезными проблемами.
— С этим Тойером?…
— Представьте себе, какой шум поднимется за границей. Посыплются всевозможные догадки, версии, все начнут искать след в международном терроризме. Никто и не подумает…
— Да, я знаю, нас никто и не заподозрит.
Сыщик вышел из трамвая на Бисмаркплац в полной задумчивости. До отъезда Ильдирим он еще успеет заглянуть к Денцлингеру, а может, и к отцу Адмира. Сколько боли он разворошит? Стоит ли говорить старику, что его дочь, возможно, все годы оставалась в идиллическом Гейдельберге? Спрятавшись от всех, окопавшись!
На Хауптштрассе царила обычная пятничная суета. Довольно противная.
Вокруг памятника Бунзену[14]тусовались неформалы и панки, которые в общем-то недалеко ушли от первых. Русский аккордеонист играл с непостижимой виртуозностью органную токкату Баха. Если бы не такой холод, тут наверняка выставила бы свои мольберты гильдия доморощенных портретистов.
Преступник оставался для Тойера загадкой, умные действия чередовались с дилетантскими. Сыщик никак не мог смоделировать его личность. Для почина он представил себе дородного гейдельбержца, по глупому предложению Хафнера, — почему бы и нет? Ведь мир тоже глуп. Похотливого мерзавца, который убил Сару. Судьба подыграла негодяю, девушку объявили пропавшей без вести. Тридцать лет спустя еще одна девушка, и опять ему везет — он может спихнуть вину на молодого пастора… Нет, чушь. Кроме того, сексуальные маньяки не ждут по тридцать лет.
Взгляд Тойера упал на оригинальное трио. Смуглый мужчина средних лет — Тойер решил, что он перс, — держал за руку женщину с еще более темной кожей; у обоих были обручальные кольца. Супруги оживленно спорили о кубинской революции с маленькой пожилой пруссачкой, одетой неброско и одновременно эффектно, разговаривали они дружески, но твердо стояли на своем. Супруги, очевидно, вышли прогуляться. Маленькая пруссачка вместе с компанией молодых жилистых лысачей выставила информационный стенд о буддизме японского розлива; они даже ухитрились соорудить некое подобие молельни. Ага. Тойер остановился, неприметно, как ему казалось.
К нему подошел один из лысых:
— Это гейдельбергские ветераны добровольного проживания в одной квартире. Сладкая троица, верно?
Трио все еще обсуждало Кубу. Пруссачка вырвала из рук перса пачку и яростно выкурила одну сигарету.
— Вы действительно буддист? — поинтересовался Тойер. — Не переодетый скинхед?
— Нет, нет, я монах.
— Дали обет безбрачия? — Весь этот религиозный хлам начал его раздражать.
— Почему? Я женат.
— Но живете в монастыре.
— Нет.
— Тогда что делает вас монахом, чем занимаются такие монахи, как вы?
— Один из моих знакомых вытачивает из дерева шкатулки, а я нет.
Комиссар двинулся дальше. Ладно уж — не было тридцатилетней ремиссии. Просто он отсутствовал, сидел в тюрьме, жил где-то в другом месте, а тут вернулся…
От кого он, собственно, вообще узнал, что кто-то звонил в базельскую клинику? От кого узнал, что Пильц чего-то ужасно боялся? Если, например, Туффенцамер… заманил Пильца в Базель — возможно… Картины не получалось, пока что, кто знает… Он набрал номер Дана.
— Алло?
— Господин Дан, это Тойер. Простите, что пришлось вас еще раз побеспокоить, но мне нужно узнать, ради чего в те годы этот Хариольф Туффенцамер примкнул к Коллективу пациентов? Вы можете вспомнить?
Дан думал совсем недолго:
— Сегодня, пожалуй, сказали бы, что он был сексуально озабоченным, кроме того, он пачками глотал лекарства и всякую дрянь… Почему вы спрашиваете?
Тойер услыхал стук собственного сердца.
— Он у вас бывал? В то время, когда Сара… то есть Роня уже жила у вас?
— Нет. У нас не было вообще никаких контактов с тех лет. Но человека с таким именем так просто не забудешь. Вам известно что-либо о Конраде? Он у него?
— Нет, — солгал Тойер. — Нет, нет. Я… я позвоню вам позже.
Приближался ли он к разгадке? Или как раз наоборот?
На Университетской площади сыщика удивило вот что. В Старом университете — «Барокко, XVIII век!», гордясь памятником архитектуры, громко протрубил в вечернее небо самый большой тугодум-полицейский, — трудились папирологи, о чем информировала металлическая табличка. Что они там делали вечером, неизвестно, но, во всяком случае, свет у них горел. Тойер увидел двух парней — с пирсингом, в шляпах-панамах и фуфайках, — внимательно изучавших пыльные свитки пергамента. Почему же представители такой далекой от современности науки выглядели как техно-диджеи? Почему журналисты выглядели как студенты? А сексуально озабоченные подонки как большие художники?