лошадь и корова. Я помню и сейчас их печальные и умные глаза.
Москвичи, которые торговали в деревнях одеждой, платили кто чем мог: кто даст за работу кофточку, кто платьице или другие вещи. Так что я, которую женщины в селе называли «беженкина Тоня», стала одеваться не хуже местных девочек. Это меня радовало, потому что я уже стеснялась ходить в школу в той одежде, которая за дорогу пришла в полную негодность.
Недавно я сидела, вспоминала… И мне пришла в голову неожиданная мысль: ничего плохого из того времени я не могу вспомнить. Ни одного случая. Не может же быть, чтоб не было ничего плохого, это же жизнь. Но так сильна была радость жизни среди хороших людей, что растворилось в памяти все плохое.
Мы с Шурой работали летом на току, на просушке зерна, которое увозили на сдачу государству в город Лебедянь. Насыпали зерно в мешок, потом поднимали его и высыпали в машину, которая очищала зерно от мусора. Работали и днем, и в ночную смену, уставали сильно, но больше всего мне не нравилось в той работе, что нельзя было услышать друг друга – шумела машина. А мы хотели разговаривать и во время работы. Кладовщица нас хвалила и за ночные смены даже приносила что-нибудь из дома вкусненькое. В то голодное время это было большой радостью. Она просила нас не переходить ни на какую другую работу. Наверное, мы хорошо справлялись, хоть и сильно уставали. И еще я помню, чем помогала нам та работа. Дома после смены мы раздевались и вытряхивали из одежды, из обуви зерна. Целую горку. Бабушка собирала эти зерна в отдельный мешочек. Когда накапливалось достаточно, она молола зерна на ручной мельнице и потом пекла блины или что-нибудь еще. Так что наша работа приносила домой хлеб в прямом смысле. Я не считаю это воровством. Не так много мы приносили этих зернышек, к тому же не раздеваться было после каждой смены, не вытряхивать же всю одежду на току.
По радио передавали сводки, в которых сообщалось об освобождении населенных пунктов Белоруссии. Мама и бабушка решили возвращаться. Как же тяжело нам далось расставание с нашими гостеприимными хозяевами! Дети держали друг друга за руки, казалось, нет сил, чтобы руки расцепить. Прибежала мама Шуры и попросила остаться еще на час, чтобы она успела довязать перчатки для меня. Она вязала, и слезы капали на перчатки, а мы стояли вокруг и тоже не могли удержаться от слез. Такое было наше прощание, которого я не забуду.
Обратная дорога была хоть и не такой опасной, но такой же страшной. Всюду мы видели разоренные и сожженные села, воронки вдоль дорог, разбитые машины и много крестов. Это были могилы. И так получилось, что нам пришлось проезжать через Сумскую область и то самое село, где нам два года назад не дали воды. Село немцы полностью уничтожили, дома были сожжены, жители прятались в землянках в лесу, колодец был забит детскими телами, доставать их оттуда было некому. Как сложилась жизнь в том селе в дальнейшем, я не знаю, мы постарались как можно скорее уехать из этого страшного места.
В одной из деревень на крик петуха, которого вместе с несколькими курами подарили нам соседи на отъезд из Троекурова, собрались плачущие женщины. Оказалось, они давно уже не слышали этих звуков – немцы уничтожили всех их кур. Как ни старались мы сохранить наших кур, чтобы привезти их живыми в свою деревню, так и не смогли. Сухарей, сахара, круп и всего, что мы так долго готовили в дорогу, отоваривая свои карточки в магазине Троекурова, что нам дали добрые соседи и хозяева, все-таки не хватило. К концу долгого пути, который длился месяц или больше, я не помню, все дни слились в одинаковое время, мы ехали уже впроголодь.
Но как ни тяжела дорога домой, как ни длинна, а все равно кажется короче, чем дорога из дома. Лишь тревога мучила. Что нас ждет? Живы ли наши соседи? Жива ли деревня? Мы знали, что война жестоко обошлась с нашей родной Белоруссией. Тяжелы были наши ожидания, но сбылись они еще страшнее. Нас встретил запах гари. Будище было наполовину сожжено. Совсем недавно немцы и полицаи согнали партизанские семьи в клуб и сожгли их заживо вместе с клубом.
Мой любимый и любящий меня человек, Андрей Ильич Терещенко, был расстрелян полицаями. Он был в партизанском отряде не только бойцом, но и врачом и пришел ночью к раненому партизану, оставленному в деревне. Его выследили и схватили полицаи. На допросах под пытками он не сказал ни слова о том, где находится партизанский отряд. Когда повели на расстрел, Андрей попросил покурить, полицаи ему разрешили, но не стали ждать, а сразу стали стрелять. Так он погиб. Об этом мне рассказала его сестра Соня, со слезами показывая пальто, в котором Андрея расстреляли. Оно все было в засохшей крови, от воротника донизу. Она повела меня на кладбище, где была похоронена вся их семья. Брата Ивана, учителя, расстреляли после того, как на его глазах убили двух маленьких его детей, отец с матерью умерли друг за другом, не пережив смертей своих сыновей и внуков. Я вспомнила, как отец Андрея говорил, что поживут они подольше, потому что будут у них свои медработники, и разрыдалась. Соня сказала, что осталась вдвоем с невесткой, вдовой Ивана. Как она могла еще говорить? Сама была как неживая. Потом я узнала, что немцы приказывали полицаям закапывать убитых на месте расстрела, но иногда им не хотелось возиться, и они разрешали родственникам забирать тела. Вот и похоронили Андрея и Ивана на кладбище, а потом и родителей их рядом. Сестра каждый день была там, я часто встречала ее. Что я могла ей сказать в утешение? Разве оно существует? У меня не было таких слов. Какое-то темное и страшное существо, не такое, как тот теленок, который съел мое сочинение, забирает себе все человеческие слова горя. Соня, спасибо ей за это, нашла в себе силы рассказать мне про Андрея. А я молчала, только слушала, как будто не ее, как будто не ее голос. Наверное, и она молчала так же, когда не стало ее родных.
Мама и бабушка Акулина оберегали меня. Я сидела в комнате, безучастная ко всему, а они возились с детьми, обустраивались в доме, в котором нас поселил председатель. Это был дом бывшего полицая, и он нам был чужой. Но что