матери и сердито спросила:
– А почему она понесла корзинку? Почему она понесла? Какая это тетя?
Оля так же сурово претерпела молчание матери и снова загудела:
– Там папкины куртки и рубашки… Почему она понесла?
Евгения Алексеевна прислушалась к ее гуденью и вдруг вспомнила, что дети еще ничего не знают.
Отправка костюмов даже для Оли была делом подозрительным. Что касается Игоря, то, вероятно, он все знает, ему могли рассказать во дворе. Исчезновение Жукова произвело на всех законное впечатление.
Евгения Алексеевна присмотрелась к Игорю. В его позе, в этом затянувшемся внимании к дырочке что-то такое было загадочное. Игорь глянул на мать и опять опустил глаза к дырочке. Мать отстранила Олю, терпеливо ожидающую ответа, потянула к себе руку Игоря. Он покорно стал против ее колен.
– Ты знаешь что-нибудь? – спросила с тревогой Евгения Алексеевна.
Игорь взмахнул ресницами и улыбнулся:
– Ха! Я и не понимаю даже, как ты говоришь! Чего я знаю?
– Знаешь об отце?
Игорь стал серьезным.
– Об отце?
Он завертел головой, глядя в окно. Оля дернула мать за рукав и прежним сердитым гудением оттенила молчаливую уклончивость Игоря:
– На что ему куртки понесли? Скажи, мама!
Евгения Алексеевна решительно поднялась с дивана и прошлась по комнате.
Она снова глянула на них. Они теперь смотрели друг на друга, и Оля уже игриво щурилась на брата, не ожидая в своей жизни ничего неприятного и не зная, что они брошены отцом. Евгения Алексеевна вдруг вспомнила Анну Николаевну, свою соперницу, ее привлекательную молодую полноту в оболочке черного шелка, ее стриженную голову и чуточку наглый взгляд серых глаз. Она представила себе высокого Жукова рядом с этой красавицей: что же в нем есть, кроме вожделения?
– Когда приедет папа? – спросил неожиданно Игорь тем же простым, доверчивым голосом, каким он спрашивал и вчера.
И он и Оля смотрели на мать. Евгения Алексеевна решилась:
– Он больше не приедет…
Игорь побледнел и замигал глазами. Оля послушала тишину, видно, чего-то не поняла и спросила:
– А когда он вернется? Мама?
Евгения Алексеевна теперь уже строго и холодно произнесла:
– Он никогда не вернется! Никогда! У вас нет отца. Совсем нет, понимаете?
– Он, значит, умер? – сказал Игорь, направив на мать белое неподвижное лицо.
Оля взглянула на брата и повторила, как эхо:
– …умер?
Евгения Алексеевна привлекла детей к себе и заговорила с ними самым нежным, ласковым голосом, отчего в ее глазах сразу забили прибои слез, и в голосе нежность перемешивалась с горем.
– Отец бросил нас, понимаете? Бросил. Он не хочет жить с нами. Он теперь живет с другой тетей, а мы будем жить без него. Будем жить втроем: я, Игорь и Оля, а больше никого.
– Он женился, значит? – спросил Игорь в мрачной задумчивости.
– Женился.
– А ты тоже женишься? – Игорь смотрел на мать холодным взглядом маленького человека, который честно старается понять непонятные капризы взрослых.
– Я не оставлю вас, родненькие мои, – зарыдала Евгения Алексеевна. – Вы ничего не бойтесь. Все будет хорошо.
Она взяла себя в руки:
– Идите, играйте. Оля, вон твой медведь лежит…
Оля молча пошатывалась, отталкиваясь от колен матери, щипала рукой верхнюю губу. Оттолкнувшись последний раз, она побрела в спальню. В дверях она присела возле мишки, подняла его за одну ногу и небрежно потащила в свой угол в спальне. Бросив мишку в кучу игрушек, Оля уселась на маленьком раскрашенном стуле и задумалась. Она понимала, что у матери горе, что матери хочется плакать, и поэтому нельзя снова подойти к ней и задать вопрос, который все-таки нужно разрешить, во что бы то ни стало:
– А когда он приедет?
В первые дни было больше всего обиды.
Обидно было думать, что и ее жизнь, жизнь молодой, красивой и культурной женщины, и жизнь ее детей, таких милых, спокойных и способных, жизнь всей семьи, ее значение и радость можно так легко, в короткой записке, объявить пустяком, не заслуживающим ни заботы, ни раздумья, ни жалости. Почему? Потому что Жукову нравится разнообразие женщин?
Но скоро из-за обиды протянула свои лапы нужда. Впрочем, и в первых ее хватках Евгения Алексеевна больше чувствовала оскорбление, чем недостаток.
Все двенадцать лет семейной истории были прожиты под знаком полной хозяйственной власти Евгении Алексеевны. Хотя Евгения Алексеевна и не знала всех денежных получений мужа, но он отдавал в ее распоряжение достаточную сумму. Евгения Алексеевна всегда была убеждена, что она и дети имеют право на эти деньги, что семья для Жукова не только развлечение, но и долг. Теперь оказалось другое: эти деньги он уплачивал ей, Евгении Алексеевне, за ее любовь, за общую спальню. Как только она надоела, он ушел в другую спальню, а право Евгении Алексеевны и детей было объявлено пустым звуком, оно было только приложением к любовному счету. Теперь долг и обязанность лежат на одной матери, нужно оплачивать этот долг ее жизнью, молодостью, счастьем.
Теперь особенно оскорбительной казалась подачка в двести рублей. В ночных бессонных раздумьях Евгения Алексеевна краснела на подушке, когда вспоминала короткую строчку: «На детей буду присылать ежемесячно двести рублей». Он самостоятельно назначил цену своим детям. Только двести рублей! Не бесконечные годы заботы, волнений, страха, не тревожное чувство ответственности, не любовь, не живое сердце, не жизнь, а только пачка бумажек в конверте!
Евгения Алексеевна каждую ночь вспоминала, с каким потухшим стыдом она в первый раз приняла эти деньги от посыльного, как аккуратно исполнила его просьбу расписаться на конверте, как после его ухода она побежала в магазины, с какой бессовестной радостью вечером угостила детей пирожным. Она смотрела на них и смеялась, а гордость, человеческое и женское достоинство спрятались где-то далеко, у них хватило силы только на одно: они не позволили ей самой есть пирожное.
Но только первый удар нужды вызывает оскорбление, а когда оно бьет настойчиво и регулярно, когда она каждое утро подымает от сна злую и бессильную заботу, когда по целым неделям в сумочке перекатываются позеленевшие две копейки, тогда и достоинство и гордость теряются в сутолоке дневного отчаяния. И тогда конверт с пачкой кредиток приближается по считанным дням, как по лестнице, и рука дрожит от радости, выводя на конверте позорную строчку: «Двести рублей получила. Е. Жукова».
С каждым днем Жуковские двести рублей становились все более обыденным и привычным событием. Услужливая новая совесть подсказывала и рассудительное оправдание: с какой стати, в самом деле, Жуков будет наслаждаться безмятежным счастьем, пусть хоть в этих деньгах из месяца в месяц приходит к нему беспокойство, пусть платит, пусть отрывает