Злоупотребление сигарами поддерживало леность Лусто. Табак усыпляет горе, но и неизбежно ослабляет энергию. Если сигара разрушала физические силы этого человека, падкого на удовольствия, то ремесло критика было для него пагубно в моральном отношении. Критика так же губительна для критика, как «за» и «против» для адвоката. При этом ремесле ум развращается, рассудок теряет свою прямолинейную ясность. Писатель существует тогда только, когда тверды его убеждения. Поэтому нужно различать два вида критики, как в живописи признается искусство и ремесло. Критиковать по способу большинства нынешних фельетонистов — это значит выражать более или менее остроумно какие попало суждения, подобно тому как адвокат защищает в суде самые противоречивые дела. Журналисты-дельцы всегда найдут в разбираемом ими произведении тему для разглагольствования. Такого рода критика под стать ленивым умам, людям, лишенным высокого дара воображения, или тем, кто, обладая им, не имеет мужества его развивать. Всякая театральная пьеса, всякая книга превращается под их пером в сюжет, не требующий от их воображения ни малейшего усилия, и отчет о ней, шутливый или серьезный, пишется в угоду увлечениям дня. Что же до суждения, какого бы то ни было, то французский ум, удивительно легко поддающийся как доводам «за», так и доводам «против», всегда найдет оправдание. К голосу совести эти bravi[63]так мало прислушиваются и так мало дорожат своим мнением, что восхваляют в фойе театра то самое произведение, которое поносят в своих статьях. Сколько их, в случае нужды, переходит из одной газеты в другую, нимало не смущаясь тем, что новый фельетон потребует от них взглядов, диаметрально противоположных прежним. Более того, г-жа де ла Бодрэ улыбалась, когда Лусто по поводу одного и того же события писал одну статью в легитимистском духе, другую в династическом. Она аплодировала его изречению: «Мы — адвокаты общественного мнения!..»
Подлинная критика — это целая наука, она требует полного понимания произведений, ясного взгляда на стремления эпохи, устойчивых политических воззрений, веры в определенные принципы; иными словами — беспристрастного разбора, точного отчета, приговора. И критик становится тогда властителем дум, судьей своего времени, он несет священное служение, между тем как другой — это акробат, проделывающий свои фокусы ради заработка, пока целы его ноги. Между Клодом Виньоном и Лусто лежала пропасть, отделяющая искусство от ремесла.
Дина, ум которой быстро освободился от ржавчины и отличался широким кругозором, очень скоро составила себе суждение о своем кумире как литераторе. Она видела, что Лусто садится за работу только в последнюю минуту, под давлением самой унизительной необходимости, и выходит у него «пачкотня», как говорят художники о произведении, которое не «выстрадано»; но она оправдывала Лусто, говоря себе: «Он поэт!» — настолько необходимо было ей оправдаться в собственных глазах. Разгадав этот секрет жизни многих литераторов, она поняла также, что перо Лусто никогда не будет надежным источником средств. И тогда любовь заставила ее предпринять шаги, до которых она никогда бы не унизилась ради себя самой. Через посредство матери она вошла в переговоры со своим мужем, чтобы получить от него пенсион, но скрыла это от Лусто, щепетильность которого, как ей казалось, нужно было щадить.
Незадолго до конца июля Дина гневно скомкала письмо, в котором мать сообщала ей решительный ответ де ла Бодрэ.
«Госпожа де ла Бодрэ не нуждается в пенсионе в Париже, когда к ее услугам роскошнейшая жизнь в ее замке Анзи: пусть она туда вернется!»
Лусто подобрал письмо и прочел.
— Я ему отомщу, — сказал он г-же де ла Бодрэ тем зловещим тоном, который так нравится женщинам, когда потакают их неприязни.
Пять дней спустя Бьяншон и знаменитый акушер Дюрио водворились у Лусто, который, после ответа г-на де ла Бодрэ, везде распространялся о своем счастье и делал из родов Дины чуть ли не торжество. Г-н де Кланьи и спешно приехавшая г-жа Пьедефер были крестным отцом и крестной матерью новорожденного, ибо предусмотрительный прокурор опасался, что Лусто сделает какой-нибудь серьезный промах. Г-жа де ла Бодрэ родила мальчика, которому позавидовали бы и королевы, жаждущие наследника престола. Бьяншон в сопровождении г-на де Кланьи отправился в мэрию записать ребенка как сына г-на и г-жи де ла Бодрэ, без ведома Этьена, который, со своей стороны, побежал в типографию заказать следующее извещение:
Баронесса де ла Бодрэ благополучно разрешилась сыном. Господин Этьен Лусто с удовлетворением вас об этом извещает. Мать и дитя здоровы.
Лусто уже разослал первые шестьдесят извещений, когда г-н де Кланьи, зайдя справиться о здоровье роженицы, случайно увидел список обитателей Сансера, которым Лусто собирался послать это любопытное извещение, причем выше были переименованы шестьдесят парижан, уже получивших его. Товарищ прокурора забрал список и еще не посланные извещения, показал их г-же Пьедефер, внушив ей ни в коем случае не допускать, чтобы Лусто повторил свою гнусную шутку, и бросился в кабриолет. Преданный прокурор заказал у того же типографа другое извещение, которое гласило:
Баронесса де ла Бодрэ благополучно разрешилась сыном. Барон Мельхиор де ла Бодрэ имеет честь вас об этом уведомить. Мать и дитя здоровы.
Распорядившись уничтожить пробные экземпляры, набор и все, что могло свидетельствовать о существовании первого извещения, г-н де Кланьи пустился в разъезды, чтобы перехватить отправленные извещения; многие удалось ему заменить у швейцаров, и так он добыл их штук тридцать; наконец после трехдневных розысков, незамененным осталось только одно извещение, посланное Натану. Товарищ прокурора пять раз заезжал к этой знаменитости и все не мог застать его дома. Когда же г-н де Кланьи потребовал свиданья и был наконец принят, то анекдот об извещении уже ходил по Парижу. Одни видели в нем остроумную фальшивку, своего рода язву, от которой не защищена ни одна репутация, даже дутая; другие утверждали, будто сами читали извещение и передали его какому-то другу семейства ла Бодрэ; многие бранили безнравственность журналистов. Таким образом, последнее существующее извещение сделалось чем-то вроде редкости. Флорина, с которой жил Натан, показывала его с почтовой маркой, проштемпелеванное почтой и с адресом, написанным рукой Лусто. Поэтому, когда товарищ прокурора заговорил об извещении, Натан усмехнулся.
— Отдать вам этот памятник легкомыслия и ребячества? — воскликнул он. — Этот автограф — такое оружие, от которого не откажется и цирковой атлет. Извещение это доказывает, что у Лусто нет ни сердца, ни хорошего вкуса, ни достоинства; что он не знает ни света, ни общественной морали; что он оскорбляет самого себя, когда уже не знает, кого ему еще оскорбить… Только сын мещанина, явившийся из Сансера, чтобы стать поэтом, и сделавшийся каким-то bravo первого попавшегося журнала, может послать подобное извещение! Вы согласны? Такой документ, сударь, пригодится для архивов нашей эпохи… Сегодня Лусто мне льстит, а завтра может потребовать моей головы… Ах, простите мне эту шутку, я забыл, что вы товарищ прокурора! Я питал страсть к одной даме света, стоящей настолько же выше госпожи де ла Бодрэ, насколько ваша порядочность выше мальчишества Лусто; но я скорей умру, чем произнесу ее имя… Несколько месяцев ее любезного жеманства стоили мне ста тысяч франков и моего будущего; но я не нахожу, что слишком дорого за них заплатил!.. И я никогда не жаловался!.. Если женщины открывают обществу тайну своей страсти, — это их последний дар любви; но мы… для этого нужно быть только Лусто! Нет, и за тысячу экю я не отдам этой бумажки.