некоторые горделивые представители знатных родов, по старинке считавшие не ровней себе тех, кто возвысился лишь после второй смуты и смены правящей династии, сейчас ничем не выказывали пренебрежения: общая тревога объединила всех.
– Довлело бы одного талана, чтобы вновь чернь взбаламутить! – вымолвил как раз один из таких людей.
Вокруг поднялись голоса:
– Тогда бы, пожалуй, она и в царские палаты ворвалась, чего и в прошлые смуты не бывало!
– Оборони Бог!
– Никита Гаврилыч вовремя измыслил забрать клады под расписку!
– На князей при случае надежа нынче худая: многие из них покорялись Дормидонту, лишь сцепя зубы, чтобы он вотчин их не лишил. А теперь как бы сами не забунтовали с дружинами своими!
– Вот потому о царевой смерти и далее надлежит умалчивать!
– А доколе? Дормидонт уже смердит так, что поневоле ноздри заткнешь – хоть и трут его мазями, да не в коня корм! И не запамятуй: через неделю ему надлежит народу показаться – в свой-то день рождения, по стародавнему обычаю! Прах надобно вернуть праху, и сделать это, как приличествует: не зарывать же государя втайне, словно бродягу какого!
– Эдак мы третью смуту, пожалуй, и не отвратим!
– Знамо дело – она уж начата!
Взгляды всех – наполовину суровые, наполовину любопытствующие – обратились к царевичу Петру, который находился с братом тут же и впервые присутствовал на заседании думы. Петр понял, что пришло время объясниться, разумеется, отнюдь не раскрывая своих истинных намерений. Он даже попытался изобразить на лице гнев, свойственный человеку, столкнувшемуся с неожиданной клеветой, но без зеркала догадался, что это не слишком-то получается, и потому произнес с почти беззаботной улыбкой:
– Бунтовали шибко недовольные, что в тюрьму зело много народу вкинуто без сыску и вины – так батюшка в хвори своей нагосударил! Их всякий мог подстрекнуть – и силой клада, и без нее. Стражник же со своей солдатской жизнью сам расчет произвел, которая, известно, не бублик с маком; может, и под порчей! Я хотел удержать его, потому и замарался. А тех, кто на меня сором у кабаков лает, должно огнем пытать.
– На это последовал совершенно спокойный ответ одного из окольничих:
– Жареные людишки, царевич, в пищу и то не годятся, а уж тем более нести тягло!
– Престол прозябает впусте – оттого все зло! На царство венчать надлежит не мешкотно, – промолвил кто-то сзади. На это возразили:
– Не выждать сорока положенных дней – бесчестье почившему государю.
– Провозгласить хотя бы наследника!
– Спокойней для того созвать собор.
– Какой собор? – поднял голос Василий. – Достояние переходит по старшинству. Мне еще сына воскрешать!
– Сей закон отменен отцом, еще когда он правил от имени малоумного родича! – немедленно парировал Петр. – Ныне все на царево усмотрение!
– Ты и перед мертвым норовишь выслужиться?
– Воля родителя свята!
– Может, вдругорядь пьяную басню поведаешь, что по ней тебе все наследство отошло?
– Зачем же, по-твоему, отец кликнул меня к себе в день своей кончины?
– Грамотки на сей счет не сыскано, – заметил некий думный дьяк.
– Тебе, приказное семя, о том сподручней рассуждать, чем недужному батюшке пером закрепит свое желание! Он бы непременно так сделал, кабы отмерено было больше сроку.
– Семь пятниц у тебя на одной неделе, брат! Прежде ты эдак не говаривал.
– Не у меня – у Всевышнего! При отцовом изголовье он осенил меня благодатью, как древле мужей, чтобы те вырвали себя и своих близких из-под лесного ига. На чарку, к которой прикладывался, не смотрите – в море ее утоплю! Неказистый-то червяк благолепной бабочкой оборачивается…
– Иную букашку вспомяни: как из гниды вырастает вша, – буркнул Василий. Он менее рассердился на брата, чем можно было предполагать, и вообще всячески гнал от себя мысль, что Петр действительно способен на длительные интриги. Причина, разумеется, заключалась не в том, что Василий признавал за братом какое-то душевное благородство. Просто обвинить Петра в единовременном поступке, даже самом подлом, было несравненно легче, чем принять, что младший брат действует в рамках какого-то долгосрочного плана, хотя бы по чьему-то совету. Последнее налагало обязательство угадывать и предотвращать возможные козни, а это капризному уму Василия представлялось чересчур уж неудобной ношей.
Спор сыновей Дормидонта был прерван шумом, донесшимся из-за дверей; он ничуть не напоминал гомон бунташной толпы, тем не менее, многие из присутствующих побледнели. Шагнув к дверям, Телепнев отворил их; двое стражников наставляли бердыши на человека в солдатской форме, который, очевидно, только что прискакал, и, увидев боярина, поклонился в пояс:
– Прости, Никита Гаврилыч, и дозволь молвить слово!
– Говори, коли начал!
– Мы с Егоркой – иной служилый – у Швивной заставы стояли: наш черед! А видим: несется кто-то, да так, что хари не различить за пылью! Ну, думаем, лихой человек: крикнули ему, уже и из пищалей наметились. Только он в город прорываться не стал: осадил коня перед нами и говорит: письма при мне для царевичей. Сунул их нам и умчался. А глаза шалые: не иначе как безотлагательное дело.
Телепнев испытующе посмотрел на солдата:
– И ради него ты закинул пост?
– Все по чину: пятидесятника уведомили… Сменился я!..
Приняв два берестяных листка, Телепнев вернулся в совещательную комнату. Василий, прекрасно слышавший весь разговор, буквально выхватил адресованное ему письмо из рук боярина.
Вот что он прочитал:
«Кланяюсь тебе, Василий Дормидонтович, а попутно и твоей женке Марфе, и молю Бога, чтобы она ножки пред тобою раздвигала почаще. Пожелал бы здоровья и твоему сынку, да не могу этого сделать, а причина тебе самому ведома. Пишу же я оттого, что парнишка из иного царства, по молве, накрепко выпытанной, зело тебе надобен, и возле меня обретается. Ежели хочешь его хотя бы зреть – повели себе явиться пятнадцатого числа сего месяца, в полдень, к Собачьим скалам, а охране не ходить с тобою, и хмельного также не волочь, ибо не люблю пьяных. О большем условимся на месте, кое указано. Да не прогневайся за ошибки в грамоте, поскольку я не дьяк приказной, а атаман разбойный. С тем остаюсь твой верный холоп Федька Налим»
– Сволочь! – крикнул Василий, швыряя бересту на пол; будь это бумажный столбец, он разорвал бы его на клочки. – Сволочь, сволочь!
Тимофей Стешин, оказавшись расторопней других, подхватил письмо; остальные обступили его плотным кольцом, и через полминуты узнали все, что требовалось.
– Не годится подобному лиходею веру давать! – крикнул кто-то.
– Опосля бунта немногих беглецов вновь не похватали, а Федька – в числе таковых!
– Этот где угодно проберется!
– И не диво, что с собою умыкнул мальчонку! Он ведь тоже в то время запропал!