часовню закрыта, и я подглядываю в одно из окон, вырезанных в металлических листах. Если идет дождь или дует северный ветер, я дрогну в темноте, покуда совсем не окоченею, а вернувшись в хижину, пристраиваюсь поближе к потухшему очагу и пытаюсь согреться остатками тепла и не стучать зубами, чтобы не разбудить Кон.
Уже не раз я предлагала ей вернуться и работать со мной в лазарете, но она все больше замыкается в себе. Не понимаю, почему время не излечило ее страх, а наоборот. Это как старая рана – с виду вроде бы зажила, а внутри затаилась инфекция.
– Сходи со мной хоть разок, тебе сразу же полегчает, – уговариваю я.
– Я так устала, – вздыхает она, и это правда: она бледная, изможденная. – Лучше завтра. – И расцарапывает шею до крови.
Спит она подолгу и все равно выглядит издерганной, подскакивает от каждого шороха. Наверняка догадывается, что я хожу в часовню, но ни о чем меня не спрашивает. Не могу смотреть ей в глаза, когда ухожу. И когда возвращаюсь. Мне страшно, что она попросит меня остаться. И страшно, что все равно уйду, даже если попросит.
Близится май, скоро праздник Белтейн[12]. В этом году не будет ни народных гуляний, ни костров – войне сопутствуют безмолвие и мрак, – зато хотя бы погода налаживается. Стихает ветер, оживает земля, и солнце своими лучами, будто тонкими пальцами, пронзает облака, прибавляя светлых часов.
Много дней Чезаре красил коричневой краской фасад, рисуя плитки, а в один из майских вечеров стал расписывать беленые стены возле алтаря. Я наблюдала за ним в дверную щелку. Он всегда стоит ко мне спиной, и вся его поза дышит глубокой сосредоточенностью. Я так давно за ним слежу, что знаю наизусть все движения его рук, но когда из-под его пальцев выходит иссиня-черная воронья голова и изящный изгиб шеи, у меня перехватывает дыхание.
К красоте я привыкла, она окружает меня всю жизнь: позолоченные солнцем морские волны; багряный осенний вереск, золотой дрок; пара ястребов-тетеревятников, кружащих в небесной сини. Но я никогда не видела прежде, чтобы кто-то вот так, играючи, создавал прекрасное. Обмакнув кисть в белила, Чезаре рисует блики в черных вороньих глазах, добавив взгляду глубины, и теперь птица будто смотрит прямо на меня.
И наряду с восторгом во мне разрастается желание – уносит, будто морской прилив, растекается по жилам; в этот миг мне все равно, что будет потом.
Я переступаю с ноги на ногу – чтобы скрипнули ботинки. Пусть он услышит. Чезаре отрывается от работы, откладывает кисть.
– Доротея? – спрашивает он, не оборачиваясь. Своды часовни отзываются эхом: тея, тея, тея… Это уже не мое имя, даже не слог из него, но я выхожу вперед, в круг света от фонаря.
– Чезаре! – Произнесенное вслух, его имя кажется чужим. Столько раз я шептала его в темноте, но сейчас оно звучит непривычно.
С натянутыми нервами захожу в часовню и, избегая его взгляда, смотрю вверх.
Часовня – настоящее чудо: каждая плитка тщательно прорисована и выглядит объемной. И потолок, пусть и не похожий на церковный купол, кажется высоким, так что дух захватывает от этой высоты. А на беленой стене у алтаря намечены карандашом контуры птиц, зверей, ангелов.
– Красота! – ахаю я. – И не догадаешься, что стена гладкая, – как тебе удалось вот так выписать плитки? Как настоящие!
– Еще не готово, – отвечает Чезаре. – Но давай покажу. – Обмакнув кисть в коричневую краску, он наносит мазок в центре одного из прямоугольников – будущих «плиток». – В середине должно быть темнее. А по краям светлее, с белым. Ну-ка, попробуй.
Протянув мне кисть, он кивком указывает на стену. Дотрагиваюсь кончиком кисти до прямоугольника, который начал красить Чезаре. Чувствую, как он на меня смотрит, как кровь приливает к щекам. И не смею поднять глаза. Вот дрогнула рука – и на плитке осталась безобразная клякса.
– Ой! Я все испортила.
– Нет. – Чезаре с улыбкой забирает у меня кисть и одним ловким движением замазывает мою ошибку. – Видишь?
Вернув мне кисть, он смотрит, как я дальше крашу плитки, – получается не ахти.
– Давно тебя не видел, – говорит он ласково. – Прячешься от меня?
Слова застревают в горле. Набираю побольше воздуха. Нетвердой рукой обвожу светло-коричневым контуром плитку.
– Я не прячусь. Я занята.
– Занята прятками. – Чувствую по голосу, что он улыбается, и улыбаюсь в ответ, пусть руки-ноги дрожат, а под кожей словно пробегает электрический ток. – Я, наверное, тебя расстроил, – говорит Чезаре. – Обидел.
– Нет! – Поворачиваюсь к нему.
В глазах его тьма, на лице застыло страдание. Я отвожу взгляд.
– Ты меня не обижал, – говорю я. – Я просто…
С другого берега пролива, из Керкуолла, слышен визг сирены: воздушная тревога. Чезаре, тут же потушив светильник, тянет меня за руку под бетонный алтарь. Дышать тяжело, а он близко-близко, и от него исходит сила. Это и успокаивает, и вселяет ужас.
Дверь часовни открыта, и видно, как внизу, в лагере, один за другим гаснут огни. Остров – темная громада, а на воде дрожат белоснежные лунные блики.
Воздушную тревогу у нас объявляли считаные разы: после торпедной атаки поступил приказ из Лондона разместить вдоль побережья артиллерийские батареи, чтобы защитить весь архипелаг – военные корабли в заливе, построенные укрепления, жителей.
Сквозь вой сирены я пытаюсь уловить гул самолета.
– Какой звук издает бомба на лету? – спрашиваю я сдавленным голосом. – Услышим мы ее, перед тем как упадет?
– Нас бомбить не будут, – отвечает Чезаре спокойно, уверенно.
– Кон одна, в хижине! Пойду к ней.
Порываюсь встать, но Чезаре говорит:
– Ничего с ней не случится.
– Она от страха умрет!
– Выходить сейчас опасно, – говорит Чезаре. – Как замолчит сирена, тогда можно идти.
Знаю, он прав, но у меня душа не на месте. Стараюсь дышать ровно.
Чезаре предлагает:
– Если хочешь идти, я с тобой.
Качаю головой, но спохватываюсь: темно же, меня не видно.
– Нет, нельзя, опасно.
– В Африке, в пустыне, – начинает он вполголоса, – было страшно. Стреляют, убивают. Я не хотел воевать, а надо. Но страшно. На то и война, чтоб бояться.
Меня он по-прежнему не видит, но, может быть, чувствует, как я киваю, слышит, как я задерживаю дыхание, пытаясь уловить его слова.
– Надо быть спокойным, – продолжает Чезаре. – Если не успокоюсь, то, может быть, что-то сделаю не так. Может быть, меня убьют. И вот как я успокаиваюсь. – Моя ладонь безвольно лежит в его руках. Он переворачивает ее, кладет на середину ладони палец.
Сердце екает, не смею шелохнуться.
– Я представляю, – объясняет Чезаре, – горы в Моэне. Вспоминаю. – И рисует на моей ладони волнистую линию.