Who, if I cried, would hear me among the angels’ hierarchies? And even if one would take me suddenly to his heart I would die of his stronger existence.
Так я мог бы перевести эти строки, когда с помощью Рильке учил немецкий. В английском тексте сказано почти то же, что и в немецком. Поэзия ли это? Этот вопрос каждый решает для себя сам на основе критериев, не имеющих ничего общего с качеством перевода. Вот только этот конкретный перевод выполнил не поэт и не переводчик. Это продукт бесплатного интернет-сервиса машинного перевода, слегка подправленный моим другом.
Вероятно, люди часто ценят те или иные стихи по личным причинам. Мы можем утверждать, что строчка или рифма нравится нам сама по себе, но легко доказать, что стихи часто «привязываются» к нам, или мы привязываемся к ним, при определенных обстоятельствах, которые подкрепляют эту привязанность личными чувствами. И не важно, был ли объект этой эмоциональной привязанности и высокой эстетической оценки написан на том языке, на котором мы его прочли, или же написан на другом, а потом переведен. Нам этого все равно не понять. Допустим, русский читатель знает, что пастернаковское «Быть или не быть — вот в чем вопрос» — это перевод; но если бы ему этого не сказали, у него не было бы возможности определить — и не было бы причины спрашивать, — являются ли эти строки более поэтичными, чем шекспировское To be or not to be, that is the question.
Можно допустить, что эмоциональная связь, в том числе со стихами и языковыми формами, может быть в конечном итоге непередаваема. Однако вера в уникальность и невыразимость эмоциональной привязанности не имеет отношения к переводимости стихов. Это гораздо менее туманный вопрос.
Некоторые сомневаются, что существуют привязанности или переживания, которые нельзя выразить, на основании здравого смысла, который подсказывает, что мы ничего не можем о них сказать и поэтому не знаем, существуют ли они у других. Философ Людвиг Витгенштейн предположительно придерживался агностицизма в этом отношении, закончив свой «Трактат» знаменитой строчкой: «О чем невозможно говорить, о том следует молчать»{81}. Бесконечная гибкость языка и наша способность испытывать общие эмоции при чтении романов и стихов и просмотре фильмов должны заставить сомневаться, что существует такой человеческий опыт, который в принципе не мог бы быть общим. С другой стороны, у нас есть интуитивное ощущение, что наши чувства уникальны и их невозможно отождествить с тем, что почувствовал кто-то другой. Эта неуловимая глубинная суть личности невыразима, а невыразимое — это именно то, что нельзя перевести.
Должны ли переводоведы обращать внимание на невыразимое, или на понятия, интуитивные ощущения, чувства или отношения, которые предположительно невозможно высказать? Довольно странно, что мучительные размышления о проблеме невыразимой сущности редко возникают при переводе Библии, где как раз можно было бы ожидать, что к мистическим и религиозным вопросам подойдут серьезно. Вместо этого вопрос занимал светских философов XX века от Вальтера Беньямина до Джорджа Стайнера и Антуана Бермана. Я предпочитаю подойти к этому налагаемому на перевод ограничению с другой стороны, потому что, на мой взгляд, важнее осознать не то, что невыразимое представляет проблему для перевода, а то, что перевод — одна большая проблема для невыразимого.
Давайте перенесемся в будущее и представим себе возвращение экипажа корабля из космического полета. Астронавты побывали на далекой, похожей на Землю планете, а теперь выступают на конференции в штаб-квартире НАСА. У них сногсшибательные новости. Планета KRX291 обитаема, более того, у живущих там маленьких зеленых человечков есть собственный язык.
— Почему вы так думаете? — спрашивает журналист.
— Мы научились с ними общаться, — объясняет капитан.
— И что они вам сказали?
— Мы не можем вам этого сообщить, — хладнокровно парирует капитан. — Их язык совершенно непереводим.
Нетрудно предсказать, как отнесутся наши потомки к капитану и его команде. Астронавтов отправят на лечение от вызванного полетом помешательства, а если диагноз не подтвердится, сочтут лжецами или выставят на посмешище. Почему? Потому что если у обитателей далекой планеты есть язык и если астронавты его выучили, то они наверняка способны рассказать, что им говорили инопланетяне. Иначе быть не может, абсолютно непереводимые звуки не являются языком по одной простой причине: откуда нам знать, что это язык, если мы не можем сделать хотя бы приблизительный перевод с него?
Конечно, существуют промежуточные и спорные позиции. Не все высказывания можно перевести, даже если мы точно знаем, что они сделаны на каком-то языке. Египетские иероглифы оставались нерасшифрованными, пока два блестящих лингвиста Томас Юнг и Жан-Франсуа Шампольон с помощью розеттского камня не разгадали их тайну. Вообще говоря, мы не можем переводить с языка, которого не знаем. Но, утверждая, что сообщение составлено на каком-то языке, мы тем самым постулируем, что, имея надлежащие знания, его можно перевести{82}.
Перевод опирается не на предположение, что невыразимое теряется при некоем акте межъязыкового посредничества, например при переводе поэзии, а на то, что невыразимое не имеет отношения к актам коммуникации. По мнению философа Джеррольда Катца, любую человеческую мысль можно выразить предложением на любом естественном языке, а все, что может быть выражено на одном языке, может быть выражено и на другом. А то, что не может быть выражено ни на каком человеческом языке (мнения относительно того, являются ли подобные вещи воображаемыми или существуют на самом деле, расходятся), лежит за пределами перевода и, по мнению Катца, вообще за пределами языка. Это — его принцип выразимости. Одна из истин о переводе — одна из истин, которым нас учит перевод, — состоит в том, что выразимо все.