– Ничего я не знал, – угрюмо буркнул тот. Куда он клонит, этот наглый забияка-барон?
– И вы даже не знали, – барон упрямо гнул свое, – что английского полковника доставили на виллу бывшего депутата Артуро Вердераме? Кстати, его ждет соответствующее вознаграждение. И думаю, не он один выставит счет. Вот увидите, дон Фердинандо, – барон вызывающе усмехнулся, – теперь многие «люди чести»[39]станут ярыми поборниками общественного порядка. При этом было бы желательно, чтобы общественный порядок действительно соблюдался. Ведь это ваш долг, дон Фердинандо, проследить за тем, чтобы в нашем городе безобразия не повторились. Я ясно выразился?
Джузеппе Сайева выразился совершенно недвусмысленно, и мэр все прекрасно понял.
– Ваша светлость, – сказал дон Фердинандо, – я же у вас в гостях.
Это прозвучало как мольба о помиловании или по крайней мере о передышке.
– Мои гости – хозяева у меня в доме, – ответил барон тоном человека, всю жизнь отдающего приказы и привыкшего к беспрекословному повиновению.
– Вы делаете мне честь, – поблагодарил мэр, не забывая, однако, о нанесенном ему оскорблении и о выдвинутых обвинениях.
– Мы просто беседуем, как светские люди, в ожидании обеда, – вновь начал барон, атакуя собеседника с другого фланга. – Я слыхал, что старинный университет в Катании, учрежденный по воле Альфонса Арагонского[40]в 1434 году, превращен в клуб для офицеров союзных армий.
– В 1434-м! Еще до открытия Америки! – вступил в разговор майор Брайан.
– Именно так, майор, – одобрительно кивнул барон, а затем вновь повернулся к дону Фердинандо: – Это кощунство. Друзьям американцев следовало объяснить этим славным парням, что некоторые вещи просто недопустимы. Как это унизительно для всех нас, – теперь уже атаке подвергся Филип, – сознавать, что во дворе Siculorum Gymnasium[41]разместилось варьете, что аудитории превращены в бар, ресторан и танцплощадку. Бесценные коллекции книг и других научных материалов безвозвратно загублены.
Дон Фердинандо Салеми, будь на то его воля, охотно продал бы американцам всю Siculorum Gymnasium на корню, да еще с этим чванливым бароном в придачу. Августовская жара проникала в большую гостиную, несмотря на толстые стены и прикрытые ставни. Лбы покрывались потом, разгоряченные лица раскраснелись. Дамы обмахивались кружевными платочками, слишком маленькими, чтобы служить веерами, мужчины утирали непрерывно выступающие капли пота. Только хозяин дома, казалось, ничего не замечал: жары, сводившей с ума всех остальных, для него как будто не существовало.
– Здесь у нас, господин барон, – высказался наконец мэр, – ничего такого не случится. Большая часть союзных войск уже прошла. Оккупация Пьяцца-Армерины, как вы сами видите, была чисто формальной.
– А форма – это основополагающий элемент стиля, – назидательно заметил барон дону Фердинандо, прекрасно зная, что тот ничего не поймет. Затем, повинуясь священным законам гостеприимства, обернулся к американским офицерам: – Если хотите, на время вашего пребывания в городе можете поселиться в моем доме. Дон Калоджеро Коста позаботится, чтобы вы ни в чем не знали нужды.
Впервые барон упомянул имя Кало Косты с добавлением приставки «дон» в знак уважения. Удивительная и странная фигура найденыша, выросшего в доме Сайевы, приобретала таким образом вполне определенный статус. Несколько слов, брошенных как бы походя, обозначили его положение в доме не в качестве слуги, а в роли хранителя благополучия дворянского семейства.
Калоджеро Коста тем не менее оставался загадкой для всех и угрозой для многих, включая даже людей весьма уважаемых, но никто не смог бы объяснить почему.
В этот момент появился дворецкий.
– Господин барон, – объявил он звучным басом, – обед подан.
Неожиданно для всех Джузеппе Сайева предложил руку донне Кончетте Салеми, жене мэра, готовой от смущения провалиться сквозь землю, и открыл шествие в обеденный зал.
* * *
Обед стал настоящим парадом гастрономических шедевров. Паштет из голубей был выполнен в виде вулкана Этна и даже увенчан полыхающим лавой кратером. Панцирь громадных омаров нес на себе хрупкий прихотливый орнамент из оливок и солений. Ростбиф точно воспроизводил по форме барочный фонтан в саду палаццо. Каждое новое блюдо приводило публику в восторг. Десерт явился вершиной кулинарного мастерства и поразил всех присутствующих.
На массивном блюде из чистого золота, внесенном в зал двумя официантами, высилось дерево в цвету: ствол был сделан из хрустящего жженого сахара, раскидистые ветви, усеянные бесчисленными листочками глазурованной мяты, ломились под тяжестью бисквитных корзиночек с марципанами. Дерево уходило корнями в шоколадную землю, покрытую ковром нежного клевера. Благоухающий шедевр был окружен мягкими миндальными печеньями.
– Великолепно! – воскликнул врач.
– Бесподобно! – восторженно ахали дамы.
Дон Фердинандо Салеми охотно обменял бы всю свою власть на малую толику аристократической мудрости, которую барон расточал с щедростью магната, и теперь не смог сдержать восхищения.
– Позвольте вам заметить, господин барон, – сказал он, – хоть я и разбираюсь в искусстве, но никогда в жизни не видел подобной красоты.
– Мы переживаем нелегкие времена, – ответил Джузеппе Сайева со столь хорошо разыгранной скромностью, что в нее почти можно было поверить. – Того, что приносят мои имения, хватает, чтобы выжить. Мы довольствуемся тем, что есть. Рецепты этих блюд очень просты, исходные продукты – это в основном плоды нашей земли. А уж дальнейшее зависит от искусства поваров, от фантазии монсу: сумеют ли они превратить простую пищу в нечто приятное на вид, а не только на вкус.
Аннализа и Филип, не обращая никакого внимания на общий разговор, вели между собой разговор по-английски. Они говорили о так называемых «виктори-дисках», патефонных пластинках, музыка которых сопровождала американские войска в их победном марше по всем фронтам, от Африки до Палермо: Тосканини и Армстронг, Дюк Эллингтон и Бинг Кросби, Лина Хорн и Гленн Миллер.
В глазах и улыбке Филипа читалось упоение романтическими песнями, слова которых, лаская кожу, как солнечные лучи, выражали всю его страсть к Аннализе. Его взгляд, наполненный почтительным восхищением, вызывал у нее необыкновенное ощущение счастья.
Его серые глаза говорили ей: «Я тебя не знаю, может быть, мы больше никогда не увидимся, но сейчас мы принадлежим друг другу». Именно сознание принадлежности друг другу придавало удивительную нежность влечению, возникшему между ними. Аннализа была без ума от Филипа. Он говорил ей о музыке, которую до высадки союзников она слышала только по радио, с трудом различая мелодию среди треска помех, а теперь эта музыка отчетливо звучала в ее душе. Ею овладела мечта о запретном, об этом незнакомце, полном витаминов и оптимизма, курившем «Лаки Страйк» с улыбкой победителя. Она страстно желала его: ведь он был так простодушно нежен, он просил, а не приказывал, и она не боялась проявить при нем свою женственность.