– На какой? – сказал второй. – Их вроде две?
– Они разве одну не прекратили? – сказал первый.
– У меня там двоюродный брат, – сказал второй. – На одной из них. По крайней мере, я так думаю. Я знаю, он должен был уехать. Мы никогда не были особо близки.
– В любом случае спасибо, – сказал первый и протянул руку. Я ее пожал.
– Я не одобрял войну, – сказал второй. – Но я знаю, это была не ваша война.
– Вообще отчасти моя, – сказал я.
– Ты ее не одобрял или ты ее не одобряешь? – сказал первый второму.
– И то и другое, – сказал второй. – А она все еще продолжается?
– Которая? – сказал первый.
– Та, на которой были вы, еще продолжается? – спросил у меня второй.
– Да, – сказал я.
– И как, по-вашему, дела идут лучше или хуже? – сказал первый. – На ваш взгляд, мы побеждаем? Что же это я делаю? Мне вообще-то все равно, вот что смешно!
– Как бы то ни было, – сказал второй и протянул руку. Я пожал.
Они были такие симпатичные, такие покладистые и доверчивые, – они были настолько за меня, – что я вышел с улыбкой и только почти через квартал понял, что все еще держу в руке МииВОКСМАКС. Я подошел к уличному фонарю и посмотрел. Обычная пластиковая бирка. Типа если тебе нужен МииВОКСМАКС, то ты протягивал эту бирку, и кто-то приносил тебе МииВОКСМАКС, не знаю уж, что это такое.
8
Дверь открыл Козел.
Вообще-то, его звали Эван. Мы вместе в школе учились. У меня осталось туманное воспоминание: он в индейском головном уборе несется по коридору.
– Майк, – сказал он.
– Можно войти? – сказал я.
– Мне, пожалуй, придется сказать «нет», – сказал он.
– Я хочу увидеть детей, – сказал я.
– Среди ночи? – сказал он.
Я прекрасно понимал, что он врет. Разве магазины среди ночи открыты? Впрочем, луна стояла высоко, и в воздухе было что-то влажное и грустное, оно, казалось, говорило, Да, сейчас не рано.
– Завтра? – сказал я.
– Тебя устроит? – сказал он. – После моего возвращения с работы?
Я видел: мы согласились играть адекватно. Один из способов адекватной игры – говорить вопросами.
– Около шести? – сказал я.
– Шесть тебя устроит? – сказал он.
Чудно́ то, что я никогда не видел их вместе. Жена там в его кровати могла быть совершенно другой, кем угодно.
– Я знаю, это нелегко, – сказал он.
– Ты меня наебал, – сказал я.
– При всем уважении не соглашусь, – сказал он.
– Кто бы сомневался, – сказал я.
– Ни я тебя не наебал, ни она, – сказал он. – Для всех ситуация была нелегкая.
– Кое для кого более нелегкая, чем для других, – сказал я. – Уж этого-то ты от меня не отнимешь?
– Мы говорим откровенно? – сказал он. – Или обходим острые углы?
– Откровенно, – сказал я, и на его лице мелькнуло то, что на мгновение заставило меня снова его полюбить.
– Мне было тяжело, потому что я чувствовал себя говном, – сказал он. – Ей было тяжело, потому что она чувствовала себя говном. Нам было тяжело, потому что, хотя мы и чувствовали себя говном, мы еще чувствовали и все остальное, что мы чувствовали, а это, поверь мне, было и есть совершенно реально, настоящая благодать, если так можно сказать.
В этот момент я почувствовал себя как чурбан; меня словно держали с десяток чуваков, так что мог подойти другой чувак и сунуть свой железный кулак мне в задницу и объяснить, что сунуть кулак мне в задницу было далеко не первым его предпочтением и на самом деле у него это вызывает противоречивое чувство.
– В шесть, – сказал я.
– В шесть идеально, – сказал он. – К счастью, у меня свободный график.
– Тебе нет нужды тут присутствовать., – сказал я.
– Если бы ты был на моем месте, ты бы, может, чувствовал, что у тебя есть некоторая нужда находиться здесь? – сказал он.
Одна машина была «сааб», другая – «эскалейд», а третья – более новый «сааб» с двумя детскими креслами и набивным клоуном, с которым я не был знаком.
Три машины для двух взрослых, подумал я. Ну и страна. Ну и парочка эгоистичных говнюков – моя жена и ее новый муж. Я предвидел, что со временем и мои дети медленно превратятся сначала в эгоистичных маленьких говнюков-младенцев, потом в эгоистичных говнюков-малышей, потом в первоклашек, потом в подростков и, наконец, во взрослых, а я все это время буду ошиваться рядом, как поганый подозрительный дядька.
В этой части города было полно за́мков. В одном из них я увидел обнимающуюся пару. В другом у женщины на столе стояло типа девяти миллионов маленьких рождественских домиков, словно она делала им переучет. За рекой замки становились меньше. В нашей части города дома напоминали крестьянские лачуги. Внутри одной крестьянской лачуги на спинке дивана совершенно неподвижно стояли пятеро детей. Потом они одновременно спрыгнули, а их собаки зашлись в лае.
9
Мамин дом был пуст. Мама и Харрис сидели на полу в гостиной, звонили по телефону, пытались найти, куда бы можно отправиться.
– Который час? – сказал я.
Ма посмотрела туда, где прежде висели часы.
– Часы на улице, – сказала она.
Я вышел. Часы были под курткой. Десять часов. Эван меня наебал. Я подумал: не вернуться ли, не потребовать ли встречи с детьми, но, когда я доберусь, будет уже одиннадцать, и у него все равно останется веский аргумент: поздно.
Вошел шериф.
– Не вставайте, – сказал он маме.
Мама встала.
– Встаньте, – сказал он мне.
Я остался сидеть.
– Это вы бросили на землю мистера Клиса? – сказал шериф.
– Он только что вернулся с войны, – сказала мама.
– Спасибо вам за вашу службу, – сказал шериф. – Позвольте вас попросить воздержаться от швыряния людей на землю в будущем.
– Он и меня бросил на землю, – сказал Харрис.
– Дело в том, что я бы не хотел арестовывать ветеранов, – сказал шериф. – Я сам ветеран. Так что, если вы мне поможете – не будете бросать людей на землю, – я вам помогу. Не буду вас арестовывать. Договорились?
– Еще он собирался сжечь дом, – сказала мама.
– Я бы не рекомендовал ничего жечь, – сказал шериф.
– Он не в себе, – сказала мама. – Я что говорю: посмотрите на него.
Раньше шериф никогда меня не видел, но для него было бы профессиональным провалом признать, что у него нет никакой основы для сравнения, потому что он не знал, каким я был раньше.