Но Анна считала, что исповедь может быть только у отца Феодора, и верила, что он выше других священников. Это делало честь ей, но было опасно для меня. На всенощную шла как в пыльном мешке. Вина перед Анной и отцом Феодором уже разбухла. Однако в храме на Арбате всенощную вел витальный настоятель-грек, исповедовал уже знакомый молодой батюшка с внешностью Раскольникова, пожилые женщины бесшумно и осанисто плыли одна за другой, и был рай. Здесь отца Феодора не нужно было. После всенощной заторопилась в Теплый Стан.
Прием у невропатолога назначен был на вторник. Доктор снова поменялся. Приятного вида блондинка, примерно моя ровесница, иногда косилась: видимо, у меня было что-то не то с выражением лица. Привыкнуть к таким косоватым взглядам невозможно, однако можно на них не злиться. Направление на госпитализацию получила и с почти победным видом пошла в знакомую больницу. Направление было завизировано, туалет сразу возле приемного покоя найден, но был занят. Старушка, сетуя на весь мир и местный сортир, выползла оттуда довольно скоро. Пока оправлялась, думала, что понадобится еще пачка прокладок ультразащиты. От прокладок в жару было довольно сильное раздражение. Но как без них? Надо делать упражнения для нижних мышц живота и вообще для пресса. И худеть, худеть вообще-то надо. И новое из одежды, хоть что-нибудь.
В голове снова щелкнуло. Приличное белье. Несмотря ни на что, нужно чистое приличное и относительно новое белье. Всегда. И менять, не сомневаясь. Первые опыты женского белья были дареными. Например, почти девичий мамин бюстгальтер из хлопка цвета крем-брюле, купленный в 1969 году. Удивительно не посеревший со стороны подмышек и на застежках. Вздрогнула, когда вспомнила его. С трусами было сложнее. Женские падали, у детских были узковатые бедра. Так что приходилось покупать детские. По счастью, тогда уже умели делать детские трусы с тонкой пластичной резинкой.
Из больницы позвонили через три дня. Вещи складывала в большие пестрые пакеты, так как не было второй приличной спортивной сумки – она в квартире поэта была моей камерой хранения. Курсировать, собирая вещи, между разлегшимся посреди комнаты Агатом и стариком Голицыным, который готовил на кухне рис, было и весело, и грустно. Собирала вещи и думала о жилье. Если есть прописка, даже если нет квартиры в собственности, – вроде как москвичка. Если есть документы, удостоверяющие прикрепленность к определенному району города, но не могу жить по месту прикрепления, значит, вообще ни на что в городе права не имею или вопрос задан неверно. Понятно, что никаких и никогда прав у меня нет и не было, так как они все – у представителя, но она тут при чем? Очень переживала, что паспортно-медицинские данные расходятся с фактическими. Какой Теплый Стан, когда всю жизнь на Маяковке? Но теперь об этом нужно забыть.
Поликлиника и больница находились в центре, и уже к ним привязалась. А вещей в больницу набрала слишком много. С моим самочувствием только сумки с вещами носить туда и сюда. Хотя почему нет? Чем скорее закончится запас сил, тем быстрее не будет сумок. Пока могу ходить, буду носить сумки с вещами. Просить Голицына или поэта помочь – можно. Но лучше самой – туда и сюда.
– Она же творческий человек! – донесся из кухни голос поэта.
Видимо, он услышал мои ответы по телефону матери.
Мать госпитализацией была возмущена. Только что пришла в новую квартиру, купила прибалтийскую трикотажную двойку – кардиган и платье, темно-бирюзовые, в белесых, с розовым, пионах – на деньги, которые ей дала представитель. А до покупки костюма набрала полную тележку заказанной представителем пищи. В новой двойке и с серьезным лицом мать выглядела как авторитетная домохозяйка. Теперь трудно было рассмотреть в ней неудавшуюся монахиню.
А мне очень нужна была новая одежда. Старая, по большей части дареная и чужая, угнетала внутри нечто тонкое и живое, чем душа любила и молилась. Чувствовать это никчемное умирание было невыносимо. Купить что-нибудь хотелось – больше, чем собственное жилье. А про жилье уже много что понимала. В продаже появились черные, с белым пластиковым принтом, почти объемным, корейские платья-майки. Тридцать пять рублей. Купила еще одно такое.
Мать, уяснив себе новую степень моего паразитизма, пригрозила привезти сумку одежды, отданной представителем – и ее дочери тоже. Цинизм восторжествовал в готовом к новой госпитализации теле.
– Мне, конечно, мерзко будет даже прикасаться к этим вещам. Но за послушание, смирение, мир в семье и перемену образа носить стану.
Циничная окаянная тварь. Мать никогда не говорила грубых слов, но мне иногда чудилось, что лучше бы она ругалась. Например, так: окаянная. А вот что ты такая окаянная, надо быть хорошей. Но жить-то не собиралась.
В больнице распределили в палату на шесть коек, симпатичную и очень московскую, кроме кавказской женщины, к тому же писавшей стихи. После того как ее выписали, положили другую, тоже кавказскую, но другого темперамента. Первая любила поговорить по душам, и мне в первый же вечер досталось.
Тогда в неврологиях охотно ставили диагноз «остеохондроз», и по нему даже давали группы инвалидности. В основном третью. Глядя на проявление этого заболевания, подозревала, что и у меня – не без него. Обострения, судя по всему, не было, но состояние явно не лучшее. К ночи на батарее висело уже что-то вроде подготовки к коллекции нижнего белья. Но теперь уже знала, что об этом, как и о многочисленных проблемах со зрением и пошатыванием при ходьбе, нужно говорить сразу. И никаких головных болей. Они, правда, были, и довольно сильные, мигренозные.
Сразу после обеда произошел настолько сильный скачок состояния, что пришлось включить аварийный запас сил. Кометой добежала до сортира, затем темнело в глазах, пришла в палату, шатаясь, упала в койку и поняла, что теряю сознание. Или что-то вроде того. Ординатора позвала кавказская женщина. На вопрос ответила просто: плохо.
– Сейчас капельницу с панангином поставлю, – пригрозила доктор.
Испугалась и отказалась. Это была минута слабости. Хотя кто знает, что было бы со мной во время и после капельницы. Следом за ординатором пришла Соломониха, пощупала пульс, посмотрела глаза, потыкала булавкой в ноги, поморщилась, сказала, что синдрома Бабинского почти нет, но новое назначение сделает. Соломониха в этот раз держалась более дружелюбно, но и более официально. Однако накричать могла ни за что. Предсказать смену ее настроения нельзя было.
Вечером кавказская женщина, прохаживаясь по палате, выпив полстакана томатного сока «Джей Севен», спросила:
– Вот ты зачем пришла сюда? Ты молодая, иди к мужу. Я пришла сюда, потому что измотана болью, я хочу отдохнуть.
Помнится, она хорошо рассказывала про томатный напиток с чесноком и грецкими орехами. Или это был соус к мясу? А может, к фасоли?
– Я очень серьезно больна, – ответила, тихо раскалившись.
Накал объяснялся тем, что по мне не видно, насколько мне плохо.
– Это пока, – неожиданно в масть и громко сказала не старая, но уже истощенная женщина с рассеянным энцефаломиелитом. – Я двадцать лет про эту болячку не знала.