Ознакомительная версия. Доступно 17 страниц из 82
И я даже представил, как при всех смотрю в его бесстыжие глаза, как отец, весело суесловя у своих картин, сначала не придаёт этому значения, потом останавливает на мне внимание раз, другой, третий, наконец догадывается, ему становится неудобно, речь его сбивчива, он уже отворачивается, стараясь избегать моего пепелящего взгляда. А я назло гляжу и гляжу…
Мысленно разделавшись с одним полюбовником, принялся за другого или за другую.
Значит, так…
Я вхожу и, не здороваясь, от порога, скрестив на груди руки, смотрю. Она перестаёт наконец щебетать, улыбаться и заниматься ерундой и, осознав низость своего поступка, ползает у меня в ногах и просит прощения…
О, женские слёзы! Если бы не вы, не было бы вам век прощения!..
В общем, я оставляю ее жить… Но без себя… Пусть теперь на опыте узнает, как это плохо…
Расправившись заодно и с завтраком, я решил всё же звякнуть самому знаменитому в области писателю. У Филиппа Петровича трубку не взяли. Я перелистнул страничку телефонной книжки, нашёл номер Лапаевых.
Трубку взял Анатолий Борисович. Разговаривать с «молодым писателем» на такие серьёзные темы я, разумеется, не собирался. Только спросил, не ведает ли он, куда подевался Филипп Петрович. «А ты разве не знаешь?» Я насторожился, спросил, что именно. «Инфаркт же у него опять. Уже второй». «И что, умер?» – «Сплюнь! Жив, слава Богу! Во второй больнице лежит. Почти три недели». Я поинтересовался, где это. «Наверху, у пожарки, недалеко от площади Лядова». Я сказал, что знаю. Поинтересовался, пускают ли к нему. И, когда узнал, что больной уже ходит, решил навестить его.
Бабушка, во время моего разговора стоявшая с перекинутым через плечо полотенцем, одобрительно кивала головой. И столько скорби, столько заботы было в её старчески прекрасных глазах! Услышав о болезни, бабушка покачала головой. И я не понял, чего было больше в этом движении – сочувствия к больному или досады на промолчавшего о болезни отца. Тут же засуетилась.
– Не знаю даже, чего ему теперь можно, а чего нельзя. Так сразу и не сообразишь.
И тут же ушла к себе развязывать заветный чулочек. Вынесла три рубля.
– Зря не трать. Узнаешь, что нужно, сходишь и купишь. И о нашей беде ни слова, ни-ни. Нельзя ему теперь волноваться. Сердце – это тебе не что-нибудь, поберечь надо. Так, мол, и так. У нас, мол, всё хорошо, а вы поправляйтесь с Богом. Понял? Всё запомнил? Смотри! Брякни только!
– И что будет? – попробовал скривиться я.
– Будет! Тебе бы всё шуточки? А дело это, милый, серьезное… Ты, милый, с этим делом не шути.
«Милый» – означало примерно то же, что «космонавт» в бабушкином лексиконе, и ничего хорошего мне не сулило. И я примирительно пообещал: «Не маленький, разберусь».
– Кабы так… – сомнительно тряхнула она головой и махнула рукой отрешённо: – Ладно, ступай, ступай с Богом. – И тут же: – Погоди-ка! Дай перекрещу.
И, как в детстве, осенила меня своим широким крестом, не сильно, но чувствительно стукнув заскорузлым троеперстием сначала в лоб, затем в грудь, а потом в правое и левое плечо.
9
Не знаю, от чего должно было оградить меня это крестное знамение, бури во мне оно, во всяком случае, не укротило. Весь путь до площади Лядова я сидел как на иголках. За окнами трамвая, а затем другого трамвая, подымавшегося по Окскому съезду через второй мост, проплывали то неказистые дома нашего, а затем соседнего посёлка, проплыли мимо ДК ГАЗ, универмаг, автомеханический техникум, управленческие и вспомогательные корпуса автогиганта, после пересадки, с горба второго Окского моста, – вольная ширь реки, на подъёме, с высоты съезда, в туманной дымке – Канавино, Сормово, дома, цеха, дома, цеха… Я знал, что там, где дымили трубы и чернели цеха, строили не только корабли на воздушных крыльях, но и подводные лодки, и знаменитые МИГи, и что об этом не принято говорить, как о военной тайне… Вообще, весь город был сплошной военной тайной, закрыт для посещения иностранцев. Их и в остальной «эсэсэр» не очень-то допускали. А вон с той вышки даже глушили их вражеские голоса. Заботились. «Спасибо партии за это!» И всё же мне было не до шуток. Как быть, что делать? Любовь, счастье, зависть, предательство, ненависть. Почему так? Почему так-то? Эти жизненно важные вопросы за сотни, тысячи лет так и не были, оказывается, решены человечеством. Никто во всём мире не мог меня от них защитить. «Спасибо партии за это!» Спасибо… Но что, собственно, должен был решить я, как именно поступить и что конкретно сделать? Как можно было со всем этим жить, и не только отцу и… этой смотреть в волоокие глаза, но, главное, – маме, Филиппу Петровичу, всем, кто к этому так или иначе был причастен?
По-стариковски шаркая тапочками, в больничной пижаме Филипп Петрович вышел ко мне на лестничную площадку. Увидев его, я поразился перемене, которую тут же приписал серьёзной болезни. От инфарктов же нередко умирали. И потом, как уже говорил, от больниц меня воротило с детства.
– Вот уж кого не ждал! – обрадовался Филипп Петрович, только на этот раз не было в его радости прежнего телячьего восторга. – Хотя и думал, думал о тебе…
Поздоровавшись и справившись о самочувствии, я извинился, что ничего не принёс, спросил, что можно, сказал, что так меня надоумила бабушка и я готов сейчас же сгонять на Средной рынок.
– Не беспокойся, ничего не надо. Ни в тумбочку, ни в холодильник уже не помещается: столько всего нанесли. Ты для меня – самый лучший подарок! Положа руку на сердце, говорю! Помнишь? «Нет, весь я не умру, душа в заветной лире мой прах переживёт и тленья убежит». А знаешь, что это означает? Пушкин боялся смерти. Его пугало это «ничто, нигде и никогда». Уж поверь мне. Я в лагере столько не думал о смерти, сколько теперь думаю. И это тоже Пушкиным подмечено. Пока молоды, пока не заскорузла от всякого хлама душа – «Бессмертья, может быть, залог». Помнишь? – Я виновато пожал плечами. – Нет? Из «Пира во время чумы». Читал «Маленькие трагедии»? Нет? – удивился он. – Тоже мне – книгочей! Ну, да это дело поправимое, а вообще советую – отечески. Хотя, думаю, и так в своё время прочтёшь. Когда учиться – осенью?
– Да.
Он кивнул и стал расспрашивать о выставке. Узнал, оказывается, не от отца, а от Лапаева. А отец ещё не навещал. «Передал как-то привет с Толей. В хлопотах, поди?» Я кивнул, а сам язвительно подумал: «Ага, в хлопотах». И чуть было, как заказывала бабушка, не «брякнул». В последнее мгновение удержался. Молчание моё выглядело вполне приличным: старый говорит, молодой слушает, всё, как выражается бабушка, «по Писанию». Однако при прощании Филипп Петрович даже меня, контуженного горем, удивил, сказав, отводя сухие, потушенные хворью глаза: «И вот ещё что… Хочу, чтоб ты знал. Андрей Степанович – помнишь, тогда говорили? – так вот, Андрей Степанович прав: не знаем мы этой науки… как умирать… Поэтому страшно…»
Конечно, в тот момент мне самому не было страшно, но Филиппа Петровича я понял и пожалел.
«И всё же надо было ему сказать, – проводив сочувственным взглядом скорбную фигуру советского классика, сбегая по лестнице второго этажа, думал я. – Он бы, наверное, понял. Как много, видимо, понял он теперь… «Бессмертья, может быть, залог». Завтра же прочту. Хотя завтра вряд ли получится, завтра к отцу Григорию. Интересно, что он мне на всё это скажет? А я ему скажу! Я ему всё скажу!»
Ознакомительная версия. Доступно 17 страниц из 82