MnO2, + 4НСl = MnCl4, + 2Н20
На улице жара, типичная для экзаменов жара, от которой потеют лоб и ладони, брюки прилипают к коленям и капли пота стекают по вискам. Профессор физики уже второй раз прижимает ко лбу тоненькую промокашку розового цвета, выданную дирекцией для экзамена. Когда я смотрю на него, я словно возвращаюсь в прошлое. Это, конечно, не тот профессор, который принимал у меня экзамен по физике двенадцать лет назад, но выглядит он точь-в-точь как тот: седые волосы ежиком, вокруг шеи повязан платок, глубокая морщина на лбу, как будто он только и делает, что обдумывает разные сложные вопросы, хотя на самом деле это вряд ли так; твердый белый воротничок, яркая рубашка, черный лоснящийся пиджак, вытертый на локтях, оттопыренные карманы, набитые всякой всячиной, плохо отутюженные мешковатые брюки и ботинки с широкими и выпуклыми носами, которые носили лет тридцать назад, а сейчас носят только преподаватели, причем непонятно, где они их берут. Наверное, есть специальный магазинчик с покрытыми пылью прилавками, где продают вышедшие из моды ботинки специально для преподавателей физики.
Непонятно, злой он или добрый. Брюки на подтяжках доходят ему почти до груди.
Рядом с ним за стол с зеленой скатертью, чернильницей и пером, которое, скорее всего, не пишет, садится профессорша математики. Молоденькая жгучая брюнетка с большими карими глазами как у сицилийки, и только я один — поскольку студенты не видят в ней женщину, а видят только профессоршу — замечаю, что она красивая, ну или по крайней мере хорошенькая. Она тоже смотрит на меня, и странное дело — я, хоть и давно научился выдерживать женский взгляд, вдруг ощущаю в себе тот самый страх двенадцатилетней давности и, почувствовав себя чуть ли не школьником, опускаю глаза. Хотя она, наверное, моложе меня. Но она преподаватель.
Профессор ботаники — высокая, с длинной шеей, почти седая. Волосы собраны в пучок на затылке. Она кажется милой старушкой, но на экзамене кому-то наверняка не поздоровится. Справа от нее сидит генерал, который будет спрашивать какую-то военную дисциплину. У нас в свое время не было такого предмета, и меня лично очень впечатляет лежащая рядом с чернильницей сабля. Добрый на вид генерал с розовым бритым лицом пугает меньше, чем профессора.
Это стол естественных наук. Напротив — стол гуманитариев.
Здесь профессора совсем разные. Тот, что по истории и философии, а по совместительству председатель комиссии, — толстый, лысый, с очками на лбу, как у автомобилистов, но, чтобы прочитать что-нибудь, он опускает их на нос, утыкается в листок и водит пальцем по именам: Гернини, Гозелли, Гонзанти… больше никого нет на «Г»? Ну тогда очередь Каччалупи.
Каччалупи — высоченный блондин, правда, прыщавый и с маленькими глазками, которые толком ничего не видят. Но зато у него огромные руки, которыми он на ощупь ищет сейчас на зеленой скатерти ручку, чтобы расписаться, но как тут получится расписаться, если рука дрожит, перо не пишет, а председатель комиссии, такой же близорукий, наклоняется к тебе близко-близко и смотрит прямо в глаза, а в голове у него, скорее всего, уже созрел вопрос, на который ты вряд ли будешь знать ответ?
— Посмотрим, посмотрим… Расскажите мне про Коррадино. Кто такой был Коррадино?
По всей аудитории слышится завистливый шепот: повезло этому Каччалупи. Кто ж не знает, кто такой Коррадино? Ему было пятнадцать, когда его пригласили в Италию, и он приехал, на прощание обняв и поцеловав свою маму, — такой же симпатичный, как Манфреди. Он приехал вместе с двоюродным братом, своим ровесником Федерико Австрийским, у которого было слишком важное имя для такого мальчишки. Обоим отрубили головы. И до последнего они держались за руки. Перед смертью Коррадино бросил плачущей и проклинающей Карла Анжуйского толпе перчатку на память. Федерико Австрийскому было нечего бросать, поэтому он просто помахал рукой.
— Это произошло 12 октября 1260 года, — заключает профессор, и на лице его не мелькает ни малейшей тени сочувствия к двум несчастным юношам. Ему важнее всего даты. Он хочет знать их все. Каччалупи же их не знает.
— В каком году был заключен Утрехтский мир?
Каччалупи не только не знает год, но и понятия не имеет о том, что такое Утрехтский мир.
В аудитории полная тишина.
Бедный Каччалупи, такой высокий, с такими огромными руками и совсем еще детским личиком.
— …в 1648-м?
Очки с носа профессора сами собой прыгают на лоб. Каччалупи перепутал Утрехтский мир с Вестфальским. Слишком много мирных соглашений в то время. И слишком много войн: Тридцатилетняя война, войны за наследство, Испания и Франция, Испания и Голландия, Австрийский договор, договор Аквисграна… На тысячу студентов найдется, может быть, один, кто хорошо знает этот период истории.
Эх, вот если бы он поменял вопрос…
Но какое там, он настаивает, хочет во что бы то ни стало услышать, в каком году был заключен Утрехтский мир…
Спросил бы он про Карла Альберта или про движения двадцать первого года… Но ему, увы, необходимо знать последствия Утрехтского мира…
— Кому после заключения Утрехтского мира отошла Сицилия, а кому Гибралтар и Менорка?
Прошло уже минут пятнадцать, в тишине слышно, как бьются сердца студентов и среди них мое — я снова охвачен старым страхом перед экзаменами. Мне хочется поскорее уйти отсюда. «Сейчас, — думаю я, — он вызовет меня и будет спрашивать войны за наследство». Я усилием воли пытаюсь убедить себя, что экзамен я давно сдал, целых двенадцать лет назад, что сдавать его больше не нужно и что я могу уйти отсюда, когда захочу. Единственный, чьего сердца не слышно, — это Каччалупи. Он вдруг стал совсем маленьким, весь сжался в комок. Когда плохо начинаешь первый экзамен, считай, что все остальные тоже пропали. А монотонный голос профессора тем временем безжалостно продолжает:
— Кому отошла Сицилия по Утрехтскому миру? Кому Испанское королевство и Американские колонии?
И в учебнике ведь написано, кому что отошло!
Но учебник дома. И глаза Каччалупи не раз пробегали по тем самым строкам, где все это написано. И был ведь момент, может быть всего один, когда Каччалупи знал, кому отошли все эти земли и королевства… И вернувшись домой, он, скорее всего, обнаружит эти строки в учебнике подчеркнутыми красным…
Но экзамен по истории закончен. Каччалупи переходит теперь к итальянской литературе. Весь дрожа, он протягивает профессору листок с пройденной программой. И зачем дрожать, непонятно: профессор литературы и на профессора-то не похож в своем голубом пиджаке и белых брюках. Он, скорее всего, играет в теннис, а по вечерам ходит куда-нибудь выпить пивка с друзьями. Если бы студенты понимали такие вещи… Но для студентов профессор — это профессор, и никто другой. Это слишком далекое и отличное от всех остальных существо; ребята не задумываются о том, что частная жизнь преподавателей такая же, как у всех, что они так же едят, курят, что у них есть дети, которых они обнимают и с которыми возятся, как все отцы…
Если бы студенты хоть иногда задумывались об этом, они боялись бы гораздо меньше.