Я ШЕЛ, А ЗЕМЛЯ БЫЛА ПЛОТНА И ПРУЖИНИСТА У МЕНЯ ПОД НОГАМИ, НА ОЩУПЬ И ПО КОНСИСТЕНЦИИ — КАК ТРУП. Я ПОНИМАЛ, ЧТО С КАЖДЫМ ШАГОМ НОГИ МОИ ПОПИРАЮТ ПОКОЛЕНИЯ МОИХ МЕРТВЫХ ПРЕДКОВ. ИХ КОСТИ, ИХ СГНИВШАЯ И ПРЕОБРАЗОВАННАЯ ПЛОТЬ СТАЛИ СУБСТАНЦИЕЙ ПОЧВЫ. ПОЕДАЯ ПИЩУ, ЧТО Я ПОДБИРАЛ С ЗЕМЛИ, Я ВКУШАЛ ИХ СУЩНОСТЬ — ПЛОДОРОДИЕ, ПЕРЕЖИВШЕЕ ИХ ТЛЕНИЕ. ВОТ ТАК ОНИ ПРОДОЛЖАЛИ ЖИТЬ СКВОЗЬ МЕНЯ И ВО МНЕ, ДА И САМ Я ОСТАНУСЬ ЖИТЬ В ПОТРЕБЛЕНИИ ПИЩИ, ВОЗДУХА, ВОДЫ КЕМ-ТО ДРУГИМ. ДАЖЕ ВДЫХАЯ, Я ДЫШАЛ СМЕСЬЮ ТЕХ ГАЗОВ, ЧТО В ГНИЕНИИ ИСТОРГАЛИ ИХ ТЕЛА, ВНОВЬ ВОЗВРАЩАЯСЬ В БИОСФЕРУ. Я ДЫШАЛ, ЕЛ, ГЛОТАЛ И ПОГЛОЩАЛ ИХ ДУШИ, ВСЕ ВЗАИМОСВЯЗАНО, ВСЕ ПИТАЕТСЯ СОБОЙ, ВЫИСКИВАЕТ, ПЕРЕВАРИВАЕТ, СНОВА И СНОВА, РАЗМЫШЛЯЕТ, ЖУЕТ, ВООБРАЖАЕТ, ОТРИЦАЕТ, УБИВАЕТ, ПОТРЕБЛЯЕТ, ВОСПРОИЗВОДИТ, КОРЧИТСЯ В САМОМ СЕБЕ, УМИРАЕТ, РАЗЛАГАЕТСЯ И ВОЗРОЖДАЕТСЯ ВНОВЬ — БЕСКОНЕЧНОЕ ОТРАЖЕНИЕ СЕБЯ ПРИ АБСОЛЮТНОМ ОТСУТСТВИИ СОЗНАТЕЛЬНОГО СОВЕРШЕНСТВА. ЧТОБЫ ВИДЕТЬ КАК ДОЛЖНО, ИЗ МОИХ ГЛАЗ ПРИДЕТСЯ УДАЛИТЬ ЗРЕНИЕ. КОГДА Я УБИЛ В СЕБЕ ОЩУЩЕНИЕ ЛИЧНОСТИ, Я ВЫСКОЛЬЗНУЛ И ВОШЕЛ В СЕБЯ, СТАВ ЦЕЛЫМ МИРОМ, НЕОТЪЕМЛЕМОЙ, НО НЕ ОБЯЗАТЕЛЬНОЙ ЧАСТЬЮ КОТОРОГО БЫЛ.
Внутренняя френологическая экзегеза черепа Дерика Томаса[2]
Однажды ночью я лежал в постели и таращился в потолок, медленно сотрясаясь в нежных рыданьях, и слезы вытекали из моих слезных желез и втекали мне в открытый рот. Язык мой подрагивал от каждой красной сахарной капельки. В конце концов, рот мой наполнился кровью — непрерывным потоком вязких слез, стекших мне в горло и в темном провале желудка образовавших глубокий колодец загустевшей тоски. Должно быть, слезы меня одурманили, будто в кровь мне впрыснули опиатов, поскольку я вдруг взглянул сверху туда, где тело мое лежало распростертым на спине, точно труп на подиуме, и увидел, что никакого тела у меня нет. Вместо него я узрел волнистую гору сияющих лиловых и пурпурных внутренностей: они активно извивались, переплетались и корчились, будто постель моя — гнездо живых кровавых угрей. Ноги мои, прискорбно белые и костлявые, торчали из-под этой кучи. Вот и все, что осталось от моего бывшего я.
В изножье моей кровати стоял кролик — гигантский и белоснежный, омытый перламутровым сияньем. Он смотрел на меня сверху вниз с тем, что я принял за жалость (в своем потворстве собственной меланхолии я этому радовался), хотя, сказать по правде, какое ему до меня дело, я не знал, ибо стоял он совершенно неподвижно и непреклонно, как кроличий будда, а глаза его метали вспышки света и цвета в аккурат на ту гору отходов, которая ныне была мной, и от моей липкой мерзости подымались клубы пара, образуя в воздухе призрачные силуэты, а в округлом затененном кролике воедино сливались два гигантских сферических телеэкрана, и от них исходил свет такой яркий, что меня оглушило внезапной нирваной, точно пристегнутую к электродам мартышку, слепленную из кишок. Остался лишь голос — голос Дерика Томаса1, и он бился мне в голову воплем, стараясь вырваться на волю, и говорил он мне так:
— Возьми картины мои и проиллюстрируй ими свои глупые жалкие песенки, чтобы слушатель мог грезить о вещах прекраснее — о Тёрнере, По, Бэконе и Блейке, — когда ты выдавливаешь на него гной из непреходящей язвы своей энтропийной музыки, что сродни гнилостному дыханию, даже если она «симпатичная».
Я так и сделал, и я вошел в глаза его (ибо Кролик и был Дериком Томасом), и вышел в сияющий мир белого меха, проблесков лезвий, измученных сколков стекла, где женщины и мужчины прекрасны, где тела их хрустят, когда они приносят себя в жертву, и звуки эти напоминают тонко выстроенную музыкальную шкатулку, в которой боль сладка и питательна, а воображение душит тебя своей гарротой.
Атланта, 1994
МТВ и культ тела
Она падает с небес и воскрешается в лесах
Изорванные и разбросанные взрывом, их тела свисают вялыми лентами с деревьев, как сочащиеся перезревшие фрукты. Насаженная на острую ветку детская рука указывает обвиняющим перстом на небо, приковывая наши взгляды к точному месту в синеве, где гибель родилась извергающейся орхидеей пламени, что прорвалась сквозь тонкий пергамент воздуха, и обрушила на леса кромешный ливень плоти, расплавленного пластика и стали.
Прибыв на место, мы — авангард спасательной команды — прорубали себе дорогу в кустарнике. В ярких резиновых костюмах и таких же масках-респираторах мы молча прокладывали себе путь через сад шепчущей крови, как передовой отряд плотоядных инопланетян, ведомых запахом горящего пластика и зажаренных органов.
Спрятав лица под масками, мои напарники напевали унылую погребальную песнь, будто могли оправдать свое соучастие в этом бессмысленном и унизительном спектакле беспросветной тупостью слов их песни: «Нет никаких лиц, нет никаких лиц, у них нет никаких лиц…» — нудно напевали они, хныча, как дети, под своими резиновыми капюшонами. Похоже, что они в самом деле сожалеют о собственной эгоистической потере — потере существенных тайн, которые, вопреки их ожиданиям, не откроются им в оракуле истерзанного и обезображенного лица, нечестно украденного огнем.
Мы разбредались по месту бойни, спотыкаясь и нащупывая путь среди хлама и мяса, похожие на фосфоресцирующее стадо монахов, собирающих богатый урожай тропических плодов — обезображенной мертвечины, служащей нам пищей.
Чем дальше мы продвигались, тем невыносимее становилась жара, и мы сняли маски. Тяжелый винный запах, разливавшийся над пропитанной кровью почвой, мгновенно опьянил нас — сдобренный контрастирующими густыми и сладкими ароматами разложения и авиационного топлива. Мы втягивали эти пары с земли в легкие длинными, сплетающимися пушистыми лентами, густыми и пьянящими, как опиумный дым. Мы выдыхали их, и вдыхали их снова, в ритме постоянного симбиотического обмена между своими внутренностями и грудами падали, сквозь которые мы брели. Так наркотические яды, выползавшие из-под перегноя потрохов, воздействовали на внутренние мембраны наших тел. Напряжение и запас энергии у нас в мышцах, измученных жарой, спадали и разлагались от этого запаха, а он распространялся в наших нервных системах. Наши пальцы в огромных неуклюжих резиновых перчатках сделались вялыми и безжизненными.
Постепенно даже внутренняя поверхность наших глаз покрывается полупрозрачными светящимися красными пятнами. Увлажненная росой яркая зелень травы и листвы теперь сверкает малиновым, кровоточа перенасыщенными пигментами цветного негатива.
Прямо над нами висящий в просвете листвы красный дым всасывается в витую колонну света, что возносится к кронам, расширяется в форме гриба, затем оседает на нас сквозь листву, как кровь, сочащаяся в стоячие воды чаши тропического аквариума. Просвет выложен по кругу бесчувственным собранием разных рук и ног, свисающих, грузно раскачиваясь, с веток деревьев, будто пытаясь воспроизвести механику привычных движений своей прошлой жизни.