– До утра еще стрельбу услышишь.
– Думаешь? Ты, случайно, не южный свистун?
– Не умею свистеть.
Он уставился в окно, словно менял каналы, отыскивая «Золотое дно».[10]
– Нью-Мексико, – сказал он. – Будь я проклят. Эй, хочешь чего-нибудь выпить?
– Выпить? По-твоему, это удачная мысль?
– Я вполне могу выпить. Маме это не нравится, а папа ей всегда говорит: «Перестань ныть и писать кипятком. Разве это ему повредит?»
– Может, тебе лучше не надевать шапку, чтоб все видели, что ты уже взрослый?
– Меня и так знают. Я давно в этом поезде еду.
– Пожалуйста, только чтоб не было никаких неприятностей. У меня в последнее время столько неприятностей, что я мог бы их в колледже преподавать. Кроме того, я должен доехать туда, куда еду. Если не доеду, то, кто бы мне в этом ни помешал, я его…
– Придержи штаны, дружище. Если меня выкинут с поезда, то мне некуда будет пописать.
– Ну, тогда давай.
Мы встали, хотя я думал, господи боже мой, Рей, долгая будет дорога с чокнутым сукиным сыном, который выражается так, будто родился в тысяча восемьсот семьдесят девятом году. И одновременно гадал, что сейчас делает Мисси, чувствуя себя при этом таким одиноким, что мысль выпить с Томом показалась вдруг очень удачной.
Вскоре мы оказались в вагоне-ресторане. Я взял себе «Лонг-Айленд», а он пиво и рюмку виски. У бармена был хорошо мне знакомый странноватый взгляд, только на сей раз, наконец, блуждающий по сторонам.
Сидим, глядя в окно, в бесконечное черное пустое небо, которое меня затягивает в свой водоворот. Том болтает без умолку, бросая поговорку за поговоркой, как будто проглотил какой-нибудь старый словарь и теперь выкашливает кусками, выплевывает в воздух бессмысленные слова, без конца говорит, говорит, рассказывает истории, имеющие некий смысл для него, и ни для кого больше. То и дело касается шрама между глазами, как бы растирая разбитое сердце.
– Ну, до донышка, – сказал он.
– Могу поспорить, ты знаешь тысячу способов это сказать.
– Еще бы. Поехали!
– Мы и так уже едем, черт побери!
– Да нет, это значит «выпьем». Если что непонятно, ты спрашивай. Говори, сыпь бобы.
– Почему ты все время так выражаешься?
– Ничего не могу поделать. Тут моя рука не владыка. Нахожусь между молотом и наковальней.
– Это надоедает.
– Думаешь, меня волнует, что тебе это надоедает? Что было, быльем поросло.
– Слушай, – сказал я, глядя ему в глаза, – это действительно действует на нервы.
– То одно, а это другое. Не лезь в бутылку. Принимай удар на себя.
– Этот поезд не для пословиц!
– Твоя правда. Я сколько в этом поезде еду, все время так разговариваю. Некоторые от меня пересаживаются – их воля, но, в отличие от тебя, не выносят мне обвинение третьей степени.
– Что ж, мне многие объясняли, как идут дела в этом мире, теперь я тебе объясняю.
– Штаны подтяни.
– Разве не хочешь следовать правилам? Ты их все нарушаешь.
Он вытащил из кармана шапку, надел. Видно, это предвещает какое-то важное заявление.
– Со мной в школе учился один парень, который больше ничего не умел, кроме как запоминать дни рождения. Тупой был, и сам это знал, сообщать не приходилось. Но если спрашивал, когда у тебя день рождения, а потом двадцать лет не встречал, то мог точно сказать при свидании. Вот и я такой, только по пословицам. Помню каждую, какую слышал. Раньше это меня беспокоило, теперь нет. Если спросишь, были ли у меня из-за этого неприятности – а то как же. Однако со временем, получив несколько раз по морде, я кое-чему научился. Не переступаю черту. Все равно надоедаю людям? Да. Но клянусь святым Петром, попадаю в яблочко. Беспокоиться нечего. Что будет в худшем случае? На ковер меня вызовут?
– Обожди минутку. Ты говоришь, что установил свои правила? Это ты мне говоришь? Точно?
– Точно, как дважды два четыре.
Я минуту сидел, осмысливая услышанное.
– Хочешь сказать, ты себе доверяешь?
– Доверяю себе? А кому же еще? Насколько я могу судить, каждый может сказать о любом другом чего-нибудь дурное, если его подольше послушать. Сомнительные комплименты и прочее. Хочу только увидеть ковбоев и индейцев. Называй вещи своими именами, у каждого свой скелет в шкафу. Ну и что? Есть только один способ выжить в этом мире – плюй на все, не обращай внимания.
– Я уже пробовал.
– Ничего ты не пробовал. В глубине души еще не наплевал. Например, сейчас думаешь, будто вывел меня из себя, а на самом деле просто побаиваешься. Это я вывел тебя из себя. Почему? Потому что ты почти первый, кого я в жизни встретил и сумел вывести из себя. С одной стороны, мы птицы одного полета, а с другой – нет. Бей врага его же оружием. Бьюсь об заклад, твое оружие всегда обращается против тебя.
– Почему?
– Потому что игра жульническая. Мошенническая игра. Два парня идут по узкому коридору, не могут разойтись. Один старается обогнать другого и ухудшает дело. Другой спрашивает: «Хочешь потанцевать?» И выигрывает. Ты первый, я второй.
– Но у тебя не больше оснований для уверенности, чем у меня.
– Дело говоришь. Такова игра. Либо выигрываешь, либо нет. Все равно что забег. Либо ты быстро бегаешь, либо нет. Если нет, ничего не поделаешь, остается мошенничать.
– Клянусь, каждый в мире знает что-то, чего я не знаю.
И вдруг я от него слышу:
– Понимаешь, это не телешоу. Часто смотришь телевизор, правда?
– Что? Что ты сейчас сказал?
– Я сказал, можно только смошенничать. Но, по-моему, говоря с тобой, хожу по кругу. Давай выпьем.
И мы стали заказывать выпивку, одну за другой. Все это время он смотрел в окно, как на телеэкран, видно мысленно видя какой-то дурацкий ковбойский фильм, только кто я такой, чтоб считать его дураком, когда он мне рассказывает, что есть что?
Смотрю, как он прихлебывает спиртное, без конца бормоча про себя: «Становись на сторону победителя. Вооружись до зубов. Все в ажуре. Молоко на губах не обсохло». Вскоре начал произносить слова неразборчиво и расплывчато вроде неразборчиво расплывавшихся в темноте за окнами огней. Потом пошел дождь, мир брызгал в стекла. Он смотрел в него, вращая глазами, я маячил за ним пьяной тенью, пустой от самого себя, всасывая в себя поезд, становясь частью диванных подушек, стенок, пластика и стекла.
Бармен забрал наши стаканы, сказал:
– Все. Больше никакой выпивки, – и ушел.