Благодаря Антонио я узнала, что женщина и страна должны быть обитаемы, осязаемы, обжиты, пусть даже ценой теперешнего тоскливого запустения.
Еще одно 24 декабря. Рождества не существует, как двадцать лет назад в Гуинесе, где я родилась. Двадцать бесконечных лет прошло в жизни моей матери, и кажется, она уже понимает, что не должна ждать Рождества. Мы должны привыкать к району, к разбитой мостовой и грязи на улице Ховельяр, 111. Твой талант не важен, не важны твои знания. Ты должен учиться жить в нищете, потому что таким образом платишь за свою честность и абсолютную порядочность. Они имеют свою цену.
В доме было темно. Мама спала, как обычно после полудня. Я разбудила ее и по глазам сразу догадалась, что она что-то скрывает. Квартиру окутывала небывалая тишина. У нас не было гостей, но самое удивительное — я не увидела приемника! Я быстренько окинула взглядом комнату; наша квартирка настолько мала, что в ней найдется не много мест, где можно было бы спрятать русский приемник таких размеров.
«Он сломался».
Я ничего не понимала.
«Говорю тебе, сломался».
Я не верила ни одному ее слову: по какой-то причине мама лгала. Я посмотрела на полках, порылась в своих вещах, выдвинула ящики, заглянула в коробки и наконец обнаружила приемник в ее шкафу — он был завернут в наволочку. Я включила его, и он заработал как ни в чем не бывало.
Мама сварила кофе и поймала «Радио Марти», вражескую радиостанцию. Она постоянно вещает из Майами, и на сей раз ее было слышно как никогда, несмотря на помехи. Мама, бледная как полотно, пила кофе, словно робот. В молчании прошел час. «Да, хорошо; нет, спасибо, дочка; оставь, я вымою, сейчас нет воды».
В конце передали новости. Диктор говорил об Освальдо. Потом сам Освальдо говорил о себе. Как всегда, мешая правду с ложью. Описывал себя как героя. Он хорошо знает, как манипулировать действительностью к своей выгоде; ловко использует факты и, если надо, затушевывает их точно так же, как поступает с фигурами на своих картинах: «один штришок сюда, другой туда», и, заложив руки за спину, смотрит сквозь черные очки, чтобы никто не смог прочитать в его глазах ложь.
Диктор говорил о его французской невесте и о том, что ему вскоре будет предоставлено убежище. Освальдо оставался в Париже навсегда, бросал меня, откровенно захлопывал передо мной свою дверь. В сообщениях о нем я не присутствую.
Он со мной простился, в то время как диктор продолжал рассказывать о важнейших событиях дня. Я же простилась с ним раньше, когда разделась перед Антонио, когда несколько месяцев назад перестала верить, что Париж расположен не так уж далеко от Гаваны.
Мама заговорила о политическом убежище, заявлениях, предательстве, трусости. Я говорила в ответ о головокружении, пустоте, одиночестве, безумии. Не переставая звонил телефон; начали приходить знакомые.
Я не верила в то, что происходит. Теперь меня будут допрашивать, возьмут на заметку, замучают. Нет ничего хуже, чем быть покинутой. Политика снова смешивалась с любовью. История моего отца, история Фаусто, история Антонио — все это возвращалось, как какой-то неизбежный цикл для женщин нашего рода, изначально брошенных среди этого карибского социализма, в котором сам черт не разберется.
Все меня обнимали. Жалость, страх и сочувствие вызывали у меня отвращение. Пришедшие говорили очень тихо: любой мог подслушать наш разговор. Снова та же паранойя. Как мне все это знакомо!
Десять часов вечера. Пришли двое неизвестных в штатском с суровыми лицами. Начали расспрашивать, выяснять, забавляться чужим страданием. Знакомые оставили меня одну, потому что никто из них не мог бы избавить меня от допроса. Представляю, какое было у меня лицо, если на мамином застыл неподдельный ужас. В наш дом вторглись чужие люди; к счастью, мы их уже ждали. По крайней мере, мне не пришлось никуда идти.
Очевидно, что в этом деле я — единственная пострадавшая: ни страна, ни кубинская живопись, ни официальные власти ничего от этого не потеряли, ни на ком это так сильно не сказалось, как на мне. Я не рассказала того, что знала про Освальдо: мое воспитание включает в себя такие понятия, как совесть и порядочность. К тому же я узнала обо всем последней, так что они ничего не могут мне сделать. Поддерживать связь с «гражданином» я больше не стану.
Они попросили у меня паспорт. Он лежал у меня в сумке, и было бы наивным пытаться его спрятать. Я старалась избежать обыска. Отдавая им документ, я тем самым лишалась своего пропуска в мир. Жизнь с Освальдо напоминала теперь какой-то фильм, закончившийся изъятием этой серой книжицы, так долго поддерживавшей во мне надежду. Все свершалось на моих глазах, и я не могла ничего возразить. Отныне всякая возможность бегства исключена. Прощай, Париж! Прощай, мир!
Обыск продолжался четыре часа. Они не нашли ничего, кроме программ радио и неоконченных стихов. Перевернули все вверх дном, а на запрещенные книги внимания не обратили.
В Новое Ведадо я больше не вернусь никогда. Дом мгновенно опечатали, так что я не смогла забрать свои вещи. Хотя, наверное, то, что находилось в этом доме, никогда мне полностью не принадлежало — это я поняла, когда Антонио коснулся первого же предмета. Какое счастье, что мой Дневник такой крошечный; потому-то он и сохранился. Я повсюду ношу его с собой. Я не плакала, потому что оплакала все мои потери еще раньше. В каком-то смысле я должна была уже привыкнуть; так было всегда с самого моего рождения, и по логике вещей события должны были развиваться именно таким образом. Чего иного можно было ждать? Вся моя жизнь состояла из незавершенных маршрутов, расставаний с мужчинами, которые уходили, не попрощавшись, планов, погребенных под разрешениями и принятыми в панике законами.
Я взглянула на маму. Она была такая же, как десять лет назад, и тихо плакала в уголке, отчаявшаяся, усталая, совсем исхудавшая. Я все не отводила глаз, чтобы получше запомнить эту минуту. Наступил мой черед испытать разочарование — она это прекрасно знала задолго до того, как все случилось.
Я вспомнила дни, когда мы с Освальдо носились по городу, лавируя между машинами и думать забыв про разные идеологии, страны и системы. Мы были в плену у страсти, которая не могла быть легкомысленной или смертельно опасной, не могла стать предметом обсуждения на чужом радио. Я пнула ногой приемник, выскочила из дома и побежала вниз по улице Ховельяр. Миновав Арамбуру, Соледад и Марина, я добралась до парка Масео, потом, увертываясь от машин, перебежала проспект и взобралась на парапет Малекона, вспомнив, как много лет назад перелезала через ограду резиденции посла. Тогда мне было шестнадцать, и я разыскивала Освальдо, хотя почти его не знала. Теперь уже поздно, но это чувство мне хорошо известно, и я знаю, что оно будет преследовать меня вечно.
Я потрогала каменную стенку. Взглянула в ледяную декабрьскую воду, увидела свое отражение в светлом кружке заводи и снова, как в тот раз, разделась. Сначала туфли, белье в конце. Я не могла подсчитать, сколько километров отделяет меня от него, и не стала оглядываться, делать глубокий вдох и думать о последствиях. Я просто бросилась в море и нырнула в обжигающую холодом глубину, принявшую меня, как нечто естественное.