детей к простым единицам совокупного труда [Fielden 1969; Gray 1996]. Текстильные районы Ланкашира и Йоркшира были нулевой точкой фабричной системы, и там во второй половине XIX века размер средних прядильных и ткацких фирм вырос со 108 до 165 рабочих и со 100 до 188 рабочих соответственно, а комбинаты увеличились с 310 до 429 рабочих. Концентрация собственности и производства, ускоренная хлопковым голодом 1860-х годов, была значительно выше в некоторых местах, например в Престоне, где на 16 фабриках девяти фирм работало более тысячи человек. По мере роста фабрик владельцы, которые раньше работали вместе со своими работниками, становились все более отстраненными фигурами, полагаясь на управляющих фабриками для контроля за ежедневными операциями.
Эта дистанция требовала культивирования новых уз личной лояльности между работодателями и работниками. Некоторые работодатели, подобно мифологизированному отцу Стэнли Болдуина, хвастались тем, что знают имя каждого работника, и наглядно демонстрировали это знакомство: экскурсии по цеху, ужины или чаепития для менеджеров и руководителей, расспросы о здоровье членов семьи, отправка лично подписанных поздравительных открыток и даже вручение подарков старым знакомым. Для крупных работодателей стало обычным делом проецировать свою семейную историю на работников, предоставляя им выходные дни, чтобы отпраздновать дни рождения, совершеннолетие и свадьбу своих детей или оплакать смерть близкого родственника. Поскольку бизнес передавался от отца к сыну, культивирование этой широкой корпоративной лояльности к семье было не менее важно, чем создание культа личности вокруг работодателя. Не все владельцы придерживались принципа личного знакомства; некоторые предпочитали создавать репутацию успешного работодателя, оставаясь в стороне и уединяясь в сельских поместьях [Joyce 1981; Weiner 1981]. Хотя нередко рабочих приглашали в поместья по особым случаям, удаленность и величие имений должны были вызывать благоговение и удивление, а не желание сблизиться. По мере того как наемные менеджеры становились все более распространенными, присутствие глав фабрик проявлялось, например, в поддержке заводского оркестра или футбольной команды, в строительстве домов для рабочих или мест отдыха. Освобожденные от необходимости вникать в суть своего бизнеса, владельцы фабрик усиливали личный авторитет и репутацию, становясь местными знаменитостями, даруя широким слоям населения библиотеки, парки и воскресные школы или выступая в качестве магистратов, опекунов по делам бедных или даже членов парламента. Дело в том, что когда фабрики и фирмы достигали таких размеров, что работодателям уже не было смысла знать своих рабочих или ежедневно встречаться с ними, они изобретали различные методы, чтобы спроецировать свой личный авторитет и репутацию на якобы безличную и дегуманизирующую форму производства.
* * *
К концу XIX века британцы жили в экономике нового типа, которая адаптировалась к обществу чужих. Рынки, которые раньше были структурированы вокруг локальных и личных взаимодействий, превратились в абстрактные пространства с безличными формами обмена, которые позволяли вести бизнес с незнакомцами. В основе этого перехода лежала способность печатной культуры абстрагировать информацию от человека и места и распространять ее на расстоянии. Государство также помогло сформировать новую концепцию экономики как единой и однородной области, связанной стандартизацией денег, мер и весов. Как только государство гарантировало единообразие этих форм надписей, проблема кому доверять, долгое время мучившая экономические отношения, была в значительной степени решена за счет того, что вместо этого стало ясно, чему доверять. Если печатная культура помогала рынкам выйти за пределы локального и даже представить себе экономику чужаков, то государство обеспечивало инфраструктуру, которая позволяла воспринять экономику как однородное национальное и имперское пространство. Этот процесс мог быть постепенным и неравномерным – растянувшимся с конца XVII до начала XX века, – но мы можем считать, что «The Economist» ознаменовал ключевой момент его появления. Это был также диалектический процесс, поскольку великая трансформация была настолько всеобъемлющей, что породила попытки встроить экономику чужаков в местные и межличностные отношения.
Заключение
Большинство согласится с тем, что за последние три столетия мир стал современным. Скорость и масштаб великой трансформации были самыми беспрецедентными в истории человечества. Действительно, одной из наиболее часто отмечаемых характеристик нас, современных людей, является наше осознание того, что мир вокруг нас постоянно меняется, что перед нами будущее, которое нужно осмыслить и воплотить в новой современной форме. Возможно, это одна из причин, по которой стало практически невозможно прийти к согласию относительно того, что именно характеризует современную жизнь, или где и когда эти характеристики впервые проявились. Причин тому много, но, пожалуй, главной из них стало несогласие с многочисленными теориями модернизации, которые выстраивали историческое развитие мира в линейную последовательность в соответствии с (зачастую неточным) пониманием евро-американского опыта. Поскольку теперь, похоже, невозможно определить состояние модерности или найти ее истоки, историки либо остерегаются пытаться сделать это, либо странно и беспорядочно идентифицируют современность почти повсюду. В результате возникла такая путаница, что некоторые предлагают вовсе отказаться от термина «модерность» как аналитической категории. И все же он прочно вошел в саму временную структуру дисциплины истории (древней, средневековой, ранней новой и новейшей), и историки (и другие) по-прежнему постоянно используют его на занятиях и в книгах, которые они пишут, потому что без этого термина трудно сравнительно рассуждать об исторических изменениях во времени и пространстве. В конце концов, это и есть работа историка. Поэтому целью данной книги является реабилитация модерности как аналитической категории для историков, чтобы мы могли выполнять нашу работу.
Для этого я разработал понимание модерности, которое является как исторически, так и культурно специфическим. Используя в качестве примера Великобританию, которая так часто становится полигоном для теорий модернизации, я утверждаю, что Великобританию сделали современной не протестанты, не революция 1688 года, не Просвещение и не промышленная революция. Постоянный и быстрый рост населения, которое все больше концентрировалось в городах и перемещалось на все большие расстояния внутри страны и за ее пределами, создал новое и явно современное общество чужаков. Жизнь среди чужих людей бросала значительные и во многом беспрецедентные вызовы организации социальной, политической и экономической жизни, которая долгое время была преимущественно, но не исключительно, сконцентрирована вокруг локальных и личных отношений. Если раньше формы социальной активности, власти, обществ и обмена в основном зависели от личных встреч в конкретных местах, то теперь они постепенно подрывались растущей численностью, анонимностью и мобильностью населения. По мере развития ряда новых и весьма разнообразных социальных, политических и экономических проблем зарождающееся национальное государство вместе с целым рядом людей, движимых различными мотивами, все активнее применяло системы абстракций для осмысления этих изменений и реорганизации общества, государства и экономики, чтобы они могли действовать в обществе чужаков и на огромных расстояниях империи. Поскольку новые абстрактные системы мышления и организации можно