с войны, вот и ладненько, пора заняться семейством.
– Матушка, у вас пирог-то не подгорает? – Сын озабоченно отодвинул заслонку и принюхивался.
– Сейчас, голубчик, никак зазевалась я, старая? – Дорофея Саввишна схватила лопату и вытащила из черневшего жаром зева золотистый каравай с ободком из косицы, как носили кокетливые девки в старину, короной вокруг головы на несколько раз. – Садись за стол, родненький, потчевать буду.
Платон дежурно хвалил материну стряпню, а сам думал, как бы убежать, не дожидаясь вечера. Сегодня Ольга пораньше освободится, хорошо бы погулять, полюбоваться цветущими берегами. Несколько месяцев он сторонился Тускари, все чудился труп – либо всплывший наверх, либо вмерзший в лед выпученными глазами. Потом привыклось, начал забывать. После ледохода он окончательно успокоился: теперь если и найдут покойника, то явно уже не здесь, унесло его течением в Сейм, а может, и дальше. Еще больше вероятности, что рыбы его склевали подчистую, так что нечего и думать.
После сытного обеда мать отправилась на свою половину прилечь, и сын остался один в большой светлой горнице с вышитыми салфетками на причаливших к бревенчатым стенам укладках[30], с черной громадой старинного буфета напротив входа и заплаканными потемневшими иконами. Он пошмыгал синими занавесками, и комната прикрыла веки. Из большого старинного сундука с одеялами появился походный рюкзак, оттуда – жестяная фляжка, перетянутая ремнем поперек пуза. Покорный пальцам ремешок подвинулся, и фляжка удивительным образом распалась на две половинки. Внутри нее прятался замшевый мешочек, рядом серебряная рюмка с вензелем – завитой буквой «ш», перерезанной летящей стрелой. Из мешочка неуверенно выглянуло жемчужное ожерелье, за ним подвески. Браслет-змейку он тревожить не стал, пусть до поры поспит в мешке. Платон повертел в пальцах старинную брошь, на первый взгляд страшно дорогую, и закинул к браслету: зеленое к зеленому. На ладонь выпало синенькое колечко и одна-единственная сережка. От нечего делать он снова пересчитал камушки. Так и есть – тринадцать, чертова дюжина: один покрупнее по центру и три по краям, три шипастые висюльки с хищными пастями, в каждой по камню. Еще три малюсеньких сапфирчика на сочленениях подвесок с основанием и три на той части, что вдевалась в ухо. Он спрятал назад все, кроме сережки; вынул из буфета толстую тетрадь и начал рисовать. Линия тянулась неверно, с изломами, потом запутывалась в узел – непросто разобраться в фантазиях неизвестного мастера. В прошлые выходные Сенцов занимался подвеской, до этого брошкой, в самый первый раз – браслетом-змейкой. Уже полтетрадки изрисовал, замучился, но набил руку. Теперь мог и по памяти. Вроде таким нехитрым способом он сам приобщался к непостижимо изящному, что-то прекрасное оставалось на бумаге, куда-то звало. Порисует часок – и как будто в купель окунулся. Вот камешек смотрит из глазницы, а реснички будто опущены, прикрывают его. А другой выпучился, тесно ему в золотом гнезде. Карандаш бродил по листу, замирал и снова пускался в путь. Озорной лучик, отодвинувший пальчиком синюю занавеску, беззаботно наигрывал на сапфирах праздничный менуэт, золотые стежки умело пришивали сказочное великолепие к этому неказистому миру… Эх, любоваться бы часами, рисовать, радуясь, что получается, а еще лучше – подарить бы Ольге, чтобы хвасталась, чтобы ее красота еще ярче засияла в драгоценном обрамлении.
Январский вечер, ставший и счастливым, и несчастливым одновременно, как оно чаще всего и случалось у человеков, одним махом сдернул с плеч невидимый плащ, в котором Сенцов провел всю жизнь, оберегаясь от ее суровой правды. И в тюрьме в него кутался, и в траншеях. Плащ этот любовно вышила Тоня и прежняя мечта о купеческом благоденствии. Не будет этого больше. Никогда. Не о том он думал, не туда смотрел. Ольга с горящими глазами, кровь и сажа на руках – вот это настоящая жизнь. Лавка Пискунова доживала последние дни. Курские табачные фабрики не давали объемов, а импорт попал под запрет. Иван Никитич перераспределял запасы, перевешивал чай и сладости, вздыхал о жирных предвоенных годках и строил планы, слишком расфуфыренные для этого времени и для этой земли.
Ольга упросила своих начальников оставить ее на время в родном Курске, теперь она восседала в большом пустом кабинете с круглым столом посередине, колдовала над агитацией. Этот стол вообще-то помнил свое истинное предназначение – для барских трапез, но за неимением их вполне приспособился для большевистских лозунгов и листовок. Белозерову из Москвы не хотели отпускать, но она уперлась, в очередной раз показала свой непокорный нрав и взяла верх. Теперь она снова жила с теткой, но та уже не обращала внимания на поздние визиты, на запах табака и грязных портянок. Пока большевистская племянница ютилась под крышей Ираиды Константиновны, семейство не тронут, из дома не выгонят и на крестьянские поля не отправят. Лучше терпеть.
Работы по строительству новой счастливой жизни оказалось горы, холмы да еще и пригорки. Времени на любовь категорически не оставалось, а Платону, как назло, хотелось романтических прогулок, посиделок под цветущими липами, стихов. Он привычно откладывал несбывшееся в обитую бархатом шкатулочку, чтобы не повредилось, чтобы вытащить попозже и посмаковать, а пока ограничивался плотскими утехами, чаще всего на том же многострадальном обеденном столе. Мечталось, что еще будет у них общая кровать, патефон с пластинками и кулебяки по праздникам. И он верил. Даже колечко выменял у шепелявого инвалида за фунт табаку – обручальное, тоненький ободок.
Если начистить, то засверкает надеждами, а если таскать за пазухой, то почернеет и скукожится.
Ольге он преподнес кольцо на Масленицу. По-весеннему бурогозило солнце, слепило, вышибало слезы. Обедневшие прилавки скудно угощали баранками и постными резиновыми оладьями – бледным подобием настоящих праздничных блинов. Народ привычно вывалил на ярмарку, но все больше смотрел, приценивался. Покупали редко и не за деньги, менялись. Вокруг самовара толпились солдаты в шинелях нараспашку. Платон с Ольгой подошли поближе и по ядреному запаху догадались, чем вызвано оживление. Закуски не наблюдалось.
– Ничего, будут и у нас копченые окорока. – Она надела желтую юбку, ту самую, чудом выжившую, со следами боевых ранений, искусно прикрытыми разноцветными заплатками.
– Олюшка, я по пирогам не соскучился, ты меня не утешай, родненькая. – Сенцов остановился и взял ее за рукав тулупа, повернул к себе лицом. – Чтобы у нас все было, надо сначала по-человечески обвенчаться. Перед богом и людьми. Стань моей законной женой. – В его руке появился тоненький ободок кольца, нацелился на ее варежку.
– Ой, – Ольга кокетливо вскинула глаза к безоблачному небу и зажмурилась от яркого света, – как… как неожиданно!
Он неуверенно потянул за варежку, но она сжала кулачок. Кольцо в нерешительности повисло между