какую-то потемневшую костяшку. Он механически, не отдавая себе отчета, посчитал сапфирчики на сережке: тринадцать, чертова дюжина. Ажурная сердцевина скалилась шипами: камешек покрупнее в центре и три по краям, шипастые висюльки с хищными пастями несимметричных дырок, в каждой по камню сикось-накось, с издевательской небрежностью. Если перевернуть, серьга напоминала желто-синего льва со вздыбленной гривой и разинутыми жадными клыками.
Глава 8
Опара ставилась с вечера, пыхтела, теплела в деревянном чану с удочеренной жестяной крышкой, перед сном обматывалась с головой прожженной шалью впритык, как младенчик на морозе. И так на всю долгую ночь. Дорофея Саввишна несколько раз вставала, проверяла, как там дышалось в кислой кадке, не тесно ли, не выплеснулось ли ноздреватое тесто, отодвинув плюшевым плечиком тяжелую крышку. Но нет. Все хорошо. Умелые руки не подводили. С раннего утра, когда даже солнышко еще не принялось за труды, хозяйка заводила стряпню. Самое главное – шкварки, Платоша их сильно уважал. Соленое сало выплывало из погреба, острый нож безжалостно разделывался с податливым бело-розовым брусочком и шмякал на раскаленную сковороду. По избе плыл запах самого настоящего достатка. Тут и сынок просыпался, топал в сенях, гремел ковшами. А в горшке уже подходила барабуля, белые кругляки толкались боками, подпрыгивали от нетерпения.
– Платоша, сынок, слазай-ка в подпол за капусткой. И барканов[29] прихвати. – Дорофея Саввишна и сама могла бы, но она знала, что сыну в радость.
И вот уже мягкие, будто сшитые из доброй фланельки руки месят податливое тесто, внутрь набивается картошка со шкварками и лучком для сочности, и пирог отправляется в печку под торжественное «Пресвятая Госпоже наша Дево Богородице, и по отшествии твоем от земли людей православных не оставляющая…» В детстве Платон думал, что финальное «Помогай нам всегда» относилось непосредственно к пирогам, и спрашивал у матери, каким таким колдовским способом можно получить содействие в заготовке дров. Получал в ответ, конечно, подзатыльник и отповедь.
В сенях ухнула дверь, и Дорофея Саввишна быстрее запорхала над тестом: сейчас сын наколет дров, накормит скотину, обольется колодезной водой и вернется в горницу, разбрызгивая по сеням свежий запах огорода.
– Как спали, матушка? Никак кулебяку затеяли? – Он обязательно проходил к ней за печь и целовал в ситцевую косынку. Хороший сын, скромный и работящий.
– Сейчас молочка налью, пожуй пока с горбушкой да со шкварками. – Мать разрумянилась, помолодела.
Стряпать для сына, утюжить его рубахи – это и есть материнское счастье. Долго к нему шла, через его тюрьму и войну. Зато теперь оно вдвое слаще. Хороший человек Иван Никитич – снова взял Платошу на службу и оклад положил приличный. Жаль, что сынок жил не с ней, ютился где-то в комнатке при лавке, но это ничего, она привыкла. Зато в среду – в свой обязательный выходной – он всегда при матери: и поможет по хозяйству, и распорядится, и зятя приструнит, чтобы не обижал сестру. Теперь бы ему жениться. Уже тридцать шесть, не за горами угрюмые сорок. Кто в двадцать не здоров, в тридцать не умен, в сорок не богат, тому век таким не бывать, а у Платона ни жены, ни детишек. Вот – не дай Бог! – помрет она, и кто тогда накормит кулебякой, кто рубашки постирает, кто приголубит? Раньше мечталось, чтобы он женился на дочке Пискунова, видела, чуяла, что нежная Тонечка пробила рваную дыру в сыновнем сердце. Не получилось. Не из того теста состряпана оказалась несостоявшаяся сношенька, из песочного, нестойкого, а надо из дрожжевого, крепкого, что не ломалось от легкого тычка, чтобы снаружи терпеливая корочка, а внутри нежная чувственная сердцевина. Но отец ее все равно молодчина – взял к себе сыночку, не побоялся злых языков.
Пока в голове шелестели привычным листопадом думки, руки сами собой размяли две бесформенные лепехи, раскатали их в толстенькие сочни, насовали внутрь квашеной капусты, слепили краями. Вот и вторая утеха отправилась в печку. Осталось еще на две, про запас: разделит пополам, две половинки – одну с картохой, другую с капустой – отдаст с собой сыну, а две оставшихся отнесет дочери на соседнюю улицу, пусть внучки полакомятся. Хоть зять и злыдень, но родную кровушку как не побаловать? Времена спустились голодные, неспокойные. Раньше на зиму свинью забивали и лопали мясо от пуза, не берегли, а нынче только сальце досталось, все реквизировала новая ненасытная власть.
Зато теперь у сына какая-то зазноба появилась. Он, конечно, молчком переживал, но мать-то все видела, от ее внутреннего взора не укрывались ни огоньки в глазах, ни нечаянные улыбочки, ни влюбленная задумчивость, когда по щекам полз непрошеный румянец, а губы сами собой приоткрывались, как будто изнутри лезли слова да никак не могли слепиться. Наверное, скоро Платоша переедет в отчий дом насовсем, придется новую службу искать, зато просторно, и мать опять же поможет молодым по хозяйству, с детишками понянькается. Хоть бы бог дал покладистую невестку, без новомодных придурей. Ведь сыночек у нее и непьющий, и работящий, и умненький, и собой хорош.
Дорофея Саввишна сама выросла в купеческом доме и замуж вышла за своего, за добродушного ворчуна Николая, из небогатой, но прочной семьи зерноторговцев. Полтора десятка лет прожила за его вечно сутулившейся спиной и овдовела. Благоверный поехал на мельницу, а назад уже вернулся не на своих кривоватых ногах, а привезла его скрипучая телега. Поскользнулся и пропал, прибило жерновом – и сразу насмерть. Арине приданое выделило купеческое собрание, а Платошку взял к себе Пискунов сразу же после окончания реального училища. Лавку мужнюю она поменяла на просторный дом за Ямской слободой, копалась в огороде, рукодельничала да кашеварила. Жила экономно, но сытно.
До прошлого года – 1917-го – Дорофея на голову не жаловалась, не причисляла себя к дремучей поросли, но разобраться во всех этих мандатах, декретах, собраниях, съездах и созывах никакого котелка на плечах не хватит. Сначала в феврале бастовали, требовали Советов к власти, кричали на каждом углу: «Вся власть Советам!» Но уже летом оказалось, что это совсем не те Советы, которым надлежало доверять важное. Рабочие снова бастовали, на этот раз требовали повышения зарплаты. Потом опять кричали, что всю власть надо отдать Советам, теперь уже другим, без меньшевиков и эсеров. Восстание в Петербурге, который она никак не могла привыкнуть называть на нынешний манер, снова заседания и постановления, назначения, новые имена, старые нравы – все превратилось в опасную карусель. Про себя она называла эту суету бранным словом «баламутство» и радовалась, что Платоше не до революционных бирюлек. Вернулся