достал трубку, собираясь ее набить.
— И что ты все куришь! — рассердилась Бабетта. — Один только расход и вред для твоих нервов. Не удивительно, что нервы у тебя становятся все хуже и хуже!
Карл послушно отложил трубку и взялся за прутья. Спустя немного Бабетта подошла к нему и сказала:
— Ну, Карл, теперь ты с чистой совестью можешь выкурить трубочку.
Но Карл лишь проворчал что-то; лицо его было мрачно, курить ему уже расхотелось. Бабетте стало стыдно за свою строгость, она была огорчена.
— Подумаешь, уж и слова ему не скажи! Я ведь о твоем же здоровье забочусь, а ты обижаешься!
Теперь Бабетта говорила с ним почти нежным голосом; она сказала, что скоро они пойдут вместе в город, чтобы продать то, что он наработал за зиму. Тогда Карл купит себе новую трубку и табаку в придачу, но только не такого скверного, какой он курит сейчас. От этого табака такая вонь, что даже Ведьма выдержать не может, а ведь у собаки нос не особенно нежный.
— Да, да! — ответил Карл и кивнул. Его лицо так странно исказилось, что Бабетта испугалась и замолчала.
Карл опять захандрил, думала она; за ним надо следить в оба. Какая жалость — такой силач, и к тому же человек с таким добрым сердцем! Ему едва исполнилось тридцать лет, а волосы у него начали седеть, на лоб Свисала совершенно белая прядь. Жаль его прямо до слез, люди добрые!
Карл становился все молчаливее. У остальных было какое-то особенно радостное и приподнятое настроение, они только и говорили что о своей работе — о пахоте, о севе, об огороде. Герман и Антон задавали тон. Через несколько дней должна была прийти упряжка Борнгребера, и Анзорге тоже собирался предоставить им на неделю пару лошадей. Карл вырос в деревне, пахал и косил, он считал, что понимает в этих делах побольше Антона, который так ужасно важничает. Несколько раз он пробовал вмешаться в их разговор, но они пропустили его слова мимо ушей, и с тех пор он больше ничего не говорил. Да и к чему? Это не имеет никакого смысла. Он и они — два разных мира. Они живут там, на свету, работы у них по горло, они бьются как рыба об лед. Но жизнь ведь в том и состоит, чтобы трудиться в поте лица, и все-таки она прекрасна. А он живет глубоко под ними, в темноте, на глубине двадцати саженей под землей, и от одной этой тьмы уже можно умереть. Он составил себе фантастический план: вырыть собственную могилу, яму в десять метров глубиной, затем забраться в нее — и пусть земля его засыплет. Этот план занимал его много дней и ночей, но в конце концов он убедился, что план этот совершенно невыполним. Ведь они отняли у него даже маленький ножик, который он уже было отточил как бритву.
Мягкий, почти теплый ветерок скользил по двору, он нежил и сушил кожу. Карл окунул руки в теплый, ласкающий воздух. Краснушку и теленка выпустили на волю. Он ощущал их запах, когда они проходили мимо него. Ведьма яростно тявкала каждый раз, как раздавался крик кукушки, — должно быть, она была где-то совсем близко.
Сидя перед дверью сарая на солнцепеке, Карл порой начинал видеть перед собой мягко переливающиеся яркие краски, в нем пробуждались воспоминания: лица, события, давно забытые мелочи. Вот собака несет кость, пугливо оглядываясь, вот красное лицо пьяного, который обругал его десять лет тому назад. Все это проносилось перед его внутренним взором, который ему еще сохранил господь. Лица возникали из пустоты и вновь исчезали.
Сегодня солнце грело особенно сильно. Маленький огонек упорно обжигал край глаза — шаловливый, вздрагивающий огонек, щекотавший его; вдруг все его лицо вспыхнуло, словно на него пахнуло жаром из раскаленного кузнечного горна, — и вот уже как будто снова к нему прижимается разгоряченная щека — нежная разгоряченная щека.
Вдруг он понял: нежная, горячая, плотная, упругая щека — да это же Фрида! Горячая щека Фриды в тот жаркий июльский день! Острая коса врезалась в рожь, потом они остановились отдохнуть, и в тот день Фрида отдалась ему. Но когда он потом попросил сестру в лазарете написать ей о том, что произошло с его глазами, Фрида ответила: «Нет, нет, я девушка жалостливая, я бы этого не перенесла, я бы только и делала что плакала. Я теперь помолвлена со слесарем, его зовут Ксавер».
И действительно, думал он, на что нужен девушке слепой муж?
Карл тяжело дышал. Потом он внезапно ощутил мягкие губы на своих губах. Это были опять губы Фриды — такие мягкие-мягкие. Нет, нет, оставь! Что кончено, то кончено. Иди к своему Ксаверу!
Внезапно он вскочил, взбешенный, и громко крикнул:
— Иди к своему Ксаверу!
О Карл! Карл! Карл! Нет, он прилагает все усилия. Он борется, бог тому свидетель.
Однажды вечером он не притронулся к еде. Сказал, что не может есть, что ему нездоровится. Он рано лег на свою койку, а утром не встал. Он был болен. Не мог есть, не мог пить, даже глотка молока не мог проглотить. Что же это с ним такое? Герман, самый образованный из всех, — пощупал у Карла пульс, потрогал рукой лоб и щеки. Ничего.
Бабетта принесла миску супа с лапшой — супа, от которого встал бы и мертвый. Карл покачал головой и отвернулся к стене. Он не ел ничего три дня, четыре, пять дней, неделю. Выглядел он ужасно — бледный, истощенный. Они пригласили доктора. Да, у них не было денег, чтобы платить врачу, и все-^аки они позвали молодого доктора Бретшнейдера. Доктор пощупал у Карла пульс, измерил температуру. Удивительный случай! Больной был здоров, совершенно здоров, и все же он был болен.
К постели подошел Генсхен. От него пахло духами и эссенциями — он только что вернулся из парикмахерской Нюслейна. В руке он держал стакан грога, и одуряющий запах ударил Карлу в нос. От этого запаха кузнец— если только он настоящий кузнец — даже из могилы должен подняться. Но Карл не поднялся. Голова его ерзала по подушке, но он молчал.
— Послушай, Карл, я раздобыл это в городе. Послушай же, это высший сорт. Один глоток — и ты выздоровеешь! Ну, Карл, будь же благоразумен!
Нет, Карл не хотел быть благоразумным. Он притворился спящим. И обескураженному Гансу пришлось отступиться и самому выпить свой грог.
Вошел Рыжий. Говорить он был не мастер. Сначала он сидел молча, потом дернул