безобразие по всему городу. Ты же знаешь, тут много немцев, они все теперь как с ума посходили и хотят в рейх. Вчера вечером они ходили по улицам, кричали и пели. Это было ужасно. — Он сглотнул. — Мама плакала.
Последние слова напугали Эльзу сильнее всего. Она не раз видела, как мать сетует, возводит руки к небу и произносит молитвы. Слышала, как она стенает и театрально рвет на себе волосы и одежду. Но никогда не видела, чтобы она просто плакала.
Эльза вдруг увидела отца другими глазами. В годы ее детства они были не очень близки. Между ними стояла хоть и невидимая, но непреодолимая стена, выстроенная на обычаях и традиционном воспитании. Она делала невозможным непринужденный разговор между ними, а уж тем более ласку или объятия. Отец был отцом, кормильцем семьи, человеком, который обеспечивал свою жену и детей. Мужчина, благодаря которому его жена могла радоваться жизни, стенать и сетовать на горести, которые являются неотъемлемой ее частью. Но до сих пор ему не приходилось смотреть на слезы бессилия и страха, которые он не в силах высушить.
Бруно Вайс каждое утро уходил на службу, а вечером возвращался, садился во главе стола за кошерный ужин, который готовила жена Грета, а потом погружался в чтение своих книг. С детьми он разговаривал редко, и то только делая замечание или напоминая о невыполненной обязанности. Он читал молитвы своих предков и соблюдал старые обычаи, потому что так делали его родители, соседи и друзья. Он с младенчества носил кипу, а другую жизнь не мог и не хотел даже представить.
Он был частью Эльзиной жизни и все детство был для нее человеком, благодаря которому она чувствовала себя в безопасности.
Только после собственной свадьбы, когда они с мужем отвернулись от веры, она поняла, что отец ее любит. В отличие от матери, он не сказал ни слова упрека, не бросал никаких страшных угроз и своим молчанием дал понять, что, хоть и остается при своем мнении, признает ее право на свободный выбор. Отец не изводил Эльзу укора ми, и это лучше доказывало отцовскую любовь, чем он мог выразить словами.
Теперь он стоял рядом и выглядел потерянным. Он больше не понимал мир, в котором прожил семьдесят лет, не узнавал город, по улицам которого ходил каждый день, боялся соседей, которые отводили взгляд при встрече или — еще того хуже, — не здороваясь и не улыбаясь, нагло таращились на него, как на бродячего пса.
— Может, вам все-таки лучше уехать с нами? — сказала Эльза.
Отец покачал головой.
— Не беспокойся. Что нам, старикам, сделают? Мы уж как-нибудь тут доживем. Но для твоих детей здесь нет никакого будущего. — Он протянул ей сумку. — Ты не забыла ватрушки, которые тебе мама собрала с собой?
На повороте Эльза обернулась и оглядела улицу, на которой когда-то играла. И хотя стояло лето, но при виде исписанных стен холодок пробежал у нее по спине.
Летом тридцать восьмого года Эльза Гелерова навещала Карасеков очень часто. Хоть она и уверяла, что ходит поболтать с пани Людмилой и посоветоваться, но на самом деле за разговорами без устали подметала и убирала, потому что пани Людмила уже не могла без посторонней помощи даже встать с кресла.
Раз в неделю приходила домработница, а грязное белье забирала пани Зиткова, которая за небольшую плату стирала для хозяек побогаче, чтобы им не приходилось губить свои нежные руки в корыте. Обратно она приносила благоухающие, выглаженные и аккуратно сложенные стопки, и пани Людмила каждый раз, расплачиваясь с утомившейся за день прачкой, с завистью думала, как бы ей хотелось сейчас самой сгорбиться над стиральной доской. Она тихонько вздыхала, благодарила и хвалила работу пани Зитковой, хотя и считала, что не стоит так сильно крахмалить простыни, а то они царапают кожу.
Болезнь прогрессировала, и Людмиле все тяжелее было утром и вечером спускаться и подниматься по крутой лестнице, так что она навсегда обосновалась на кухне. Она уже еле волочила ноги и большую часть времени проводила в кресле у окна с видом на узкую улочку, слушала гул реки и шелест листьев в кронах деревьев, а спать ложилась на кухонную тахту. Карел принес ей удобное кресло из гостиной, которая использовалась только изредка для приема гостей. Из экономии там никогда не топили, так что в зимние месяцы она толком не прогревалась. Поэтому гости, как правило, надолго не задерживалась, но все равно уходили закоченевшие.
Летом тридцать восьмого года Эльза стала брать с собой к Карасекам и Гану, а к концу лета часто посылала ее одну помогать пани Людмиле.
Гана не любила туда ходить. Помогать больной пани Людмиле по хозяйству ей было несложно: какая разница — раскладывать товар в писчебумажной лавке или мести пол на кухне у Карасеков. Пусть она уже выучилась на учительницу, но заявку на работу в школе не подавала. Мама Эльза этого не требовала, учитывая эмиграцию в Англию, а Гана и не перечила, поскольку из-за Ярослава не хотела связывать себя обязательствами.
С Ярославом они встречались все реже, и держался он все более отстраненно. Гана приписывала его дурное расположение тревогам и беспокойствам. Ведь ему приходилось нелегко, и говорил он только о том, что его, наверное, скоро переведут. Он пока сам не знал куда, поэтому Гана не хотела привязываться к работе, чтобы поехать с ним.
Она, конечно, огорчилась, когда он заявил, что какое-то время не сможет с ней видеться и, учитывая напряженную ситуацию в стране и угрозу военных действий, вероятно не сможет оповестить ее о месте своего пребывания. Но решила, что как будущая жена военного должна привыкать к таким невзгодам.
И все-таки собралась с духом и на последнем свидании спросила в лоб:
— Ты вообще хочешь на мне жениться, или я в тебе ошиблась? Мама говорит, что тебе главное мое приданое. Скажи правду. Если не хочешь, я уеду с нашими в Англию и оставлю тебя в покое.
— Конечно, я хочу на тебе жениться, — выпалил Ярослав. Разве мог он ответить «нет», даже если хотел? Ведь она его прямо в глаза обвинила