Тут больно?
— Нет, почти нет.
— А здесь?
— Ой…
— Пустяки, кажется, ключица… не кисни. Отправим тебя в тыл.
— Зачем?
— Сказано — не болтай! Посмотрят тебя, перевяжут как следует.
Кончив бинтовать, Андрей приказал появившемуся Лахно раздобыть сани и отвезти Николая — он так и назвал его по имени, — как живого, — в поселок и заодно захватить помкомвзвода в больницу.
— Мурзаева смени и шли сюда, останешься там за старшего в единственном числе. А Довбня пусть срочно явится.
— Старшина сказал — будет. А как же с председателем?
— Довбня сам сообразит. Твое дело сообщить.
Глядя в темную пасть бурта, Андрей все еще не мог взять в толк, зачем и куда ехал без документов этот оборотень Степка, зачем вернулся именно сюда, если только он в самом деле здесь, и почему в бурте задержались его дружки. Ах да. Он же ехал провожать. Видимо, до Ровно, а затем вернуться… И сколько их здесь? Неужто и этот, Монах? Наверняка.
За спиной послышались голоса, Юра наотрез отказывался ехать.
— В чем дело? — резко обернулся Андрей. Нелепый случай с Николаем камнем давил на сердце, помкомвзвода со своим мальчишеством, стоившим ему ранения, попросту взбесил его.
— Товарищ лейтенант, я вас прошу… Никуда не поеду! — вскрикнул Юра звенящим от обиды голосом. — Вы же сами сказали — пустяк… Нет же необходимости, свободно стреляю с правой, нас и так мало, товарищ лейтенант…
— Ладно, пусть тебя там посмотрят. Если не опасно — вернешься. Поторопись, Лахно, с санями.
— Спасибо! — сказал Юра.
— Всем в укрытие! — приказал Андрей, и почти одновременно просвистела очередь, осыпав штукатурку по углу хаты.
«Значит, не взяла их граната, а может, кто-то остался в живых. Странно».
— Не спускать глаз с бурта! Бабенко, диски есть? — Он боялся внезапной вылазки. Сколько их там, под землей, и почему все-таки не взяла граната?..
— Два в запасе… Хватит.
Все были взвинчены, Бабенко все повторял: «А может, еще выживет, а, лейтенант, может, просто шок?» Андрей закурил, машинально держа пачку, пока из нее выколупывали сигареты Бабенко и некурящий Политкин, первым обретший свое привычное полусонное состояние, выражавшееся в рассеянной улыбочке.
— Теперь он от нас не уйдет, Степочка, — сказал Бабенко. — Он мне ответит по всем счетам.
— Стрелял-то не он, — отозвался из темноты Политкин. — Слыхал, что Коля сказал? Нос…
— Темно, ошибиться мог… — Бабенко замер на слове. — А может, и нет. Товарищ лейтенант, может, это он, тот, тот самый плосконосый, шо на свинью нас подбив, на гулянке. Гад буду, он, больше некому. Я ведь потом вспомнил — с перебитым носом… Тут у них и гнездо, значит.
— Скоро узнаем.
— Надо же…
— Плоское лицо со шрамиком, нос вдавлен, как у боксера.
— Точно! А вы откуда…
«Так… — мысль заработала лихорадочно. Он все больше убеждался в собственной догадке. — Значит, у Степана — обычная явка, и пропавший Монах шел именно к нему. Зачем? Что ему нужно здесь, почему все-таки отпустили провожать Степана, а сами остались? Глупо. Никогда бы они не решились на эту детскую забаву с «провожанием», тут должен быть какой-то определенный план. И ведь нашли место, не дураки». Все еще не мог, не разрешал себе даже помыслить о том, что Митрич причастен к этой истории.
Невдалеке заскрипели полозья, послышался голос Лахно:
— Товарищ помкомвзвода, пожалуйста в транспорт.
— Давай, — сказал Андрей завозившемуся под окном на бревне помощнику. — Давай не задерживай.
— До свидания, — сказал Юра, — я скоро вернусь. Уверен…
Вскоре скрип саней затих во мгле.
И только сейчас спохватился: попросить бы Юру разузнать о Стефе. Мысль о ней заставила сжаться сердце. И тотчас, перебивая щемоту, подступила волна теплой радости, и он, уже доверяясь одному лишь светлому чутью, вдруг поверил, что со Стефкой обойдется и, может быть, жизнь еще улыбнется им…
…Было по-прежнему тихо, в свете луны поблескивали автоматы, мороз пробирал все крепче, казалось, звездное небо, точно огромный ледник, накрыло их здесь. Греться поочередно в хате было рискованно — от этих бандюг всего можно ждать…
Довбни все не было. Из бурта снова вылетела огненная пунктирная струя и ушла к оврагу.
Ей ответил дружный треск автоматов, пули уходили в дыру, как в воду, с глухим шлепаньем.
— Беречь патроны! Бабенко, давай к тому углу… И гляди в оба!..
— Что будем делать, товарищ лейтенант? — спросил Политкин. — Так они нас измором возьмут. И на что надеются?
Андрей уже знал, что делать. До приезда Довбни надо устранить неожиданность, могли в самом деле рвануть из ямы напропалую, иного выхода не было, а темнота им на руку, и патронов у них, видно, до черта.
— Быстро к сараю, — приказал он Политкину, — тащи сено, только осторожно. Сюда, ко мне…
Чуть погодя солдат подполз с огромной, перевязанной ремнем охапкой, попросил, запыхавшись, коробок со спичками:
— Дай-ка я, лейтенант… Не командирское дело. Ты у нас все же один.
— Мы все одни.
Он не мог рисковать людьми, а за себя почему-то был спокоен, весь затвердевший от ненависти, вошедшей в него с той минуты, когда он ощутил в руках хрупкое тело в меховой дошке. Остекленевший взгляд Николая нет-нет и всплывал перед глазами, звал отомстить. Нет, он не мог ошибиться, слишком много смертей видел на коротком своем веку. Хватит! И сейчас уже ни о чем не мог думать, кроме прятавшего бандитов черного, покрытого снопами зева на белом снегу, весь напрягся, точно взведенный до предела жесткой пружиной.
И когда он полз к яме с ворохом сена, чувствуя за собой нацеленные стволы автоматов, в душе было пусто и холодно. Снова полоснула огненная очередь, он пригнул голову, уткнулся в снег, улыбаясь мертвой, каменной усмешкой.
Все вобрала эта усмешка — постоянный, ставший привычным риск двухлетней окопной жизни, тяжкие эти послевоенные месяцы, скитания по лесам, ночевки в сугробах, тягучий голод в тиши промерзших рассветов. В эту минуту он уже не представлял себе врагов в отдельности — немцев, полицаев, бандеровцев, все они слились перед ним в одно лицо с кошачьим затаенным взглядом. Мир разваливался надвое, четко, напоминая об извечной непримиримости ко всяческому злу.
«Если враг не сдается…» — давние, слышанные с детства слова. Он никогда не задумывался над их смыслом, принимал не раздумывая. Даже немцы во время его разведпоисков, ставших будничным ремеслом, не вызывали в нем такой отчаянной ненависти. Зло как бы воплощалось в обличье Степана — переменчивом, неуловимо-насмешливом, затаившем неистребимую жестокость. Извечное лживое лицо войны, с ее кровью, насилием, онемевшими на пепелищах детьми, с той же изломанной страхом судьбой Фурманихи, с мертвыми звездами в Колькиных зрачках, — все было в этой кошачьей морде, стремящейся к власти над людьми. Мысли спутались…