городскому голове игумен Фотий, окормляющий находящуюся в четырех часах езды Свято-Пафнутиевскую обитель. Хоть лицедейство и названо грехом, а пропустить такое событие известный своими либеральными взглядами игумен не мог. Начальник пожарной бригады Ильюшин-Шпиц, что тоже сидит в первом ряду, избегает встречаться взглядом с Шубиным: он нынче утром получил существенный нагоняй от него за леность, прожорливость и приведение пожарных лошадей в негодное состояние.
Служки с «мётлами» пристраиваются позади Шубина и принимаются за работу: распрыскивают благовония и размахивают опахалами что есть мочи, мешая сидящим на втором ряду. Сладкий запах масел смешивается с царящим в зале зловонием и потоки воздуха струятся во все концы.
А публика всё прибывает. Когда кажется, что струйка счастливых обладателей билета на ободняковский спектакль вот-вот иссякнет, из-за поворота появится то вереница роскошных карет, то просто толпа спешащих простолюдинов. Всем хочется приобщиться к чуду – и неважно какой ценою. Здание театра никогда, даже в лучшие свои годы, не знало такого грандиозного наплыва публики. Наконец зал забит уже настолько, что извлеки из него половину людей – всё равно будет аншлаг. Дышать просто нечем. Тогда весьма довольный своей предприимчивостью фон Дерксен делает знак администратору: «Хватит», – и тот приказывает запирать двери.
Смотритель изящных искусств не выдерживает. Жестом он подзывает мальчишку и наказывает ему сбегать в дом, разузнать когда-де мадмуазель изволят прибыть.
– Да поторопись, – шепчет он мальчишке напоследок. – Гривенник дам.
Раздается первый звонок.
Красавицы в ложах шуршат платьями, настраивают монокли, обмениваются недвусмысленными взглядами с заполонившими партер франтами. Светский лев Брюлло повздорил с юнкером Ахматовым из-за прекрасной гимназистки Державиной и недолго думая, вызвал того на дуэль. Приставленная к гимназистке, сухая, угловатая как доска, madame возмущена и настрого запрещает своей подопечной наблюдать конфликт. Державина белее мела – впервые из-за нее висят на волоске две жизни. Да каких!
Зал кишит разговорами.
– Которых интенций ожидаете вы от представления?
– Самых что ни на есть катарсических.
– Хлеба и зрелищ.
– Определенных вибраций.
– А мне вот нравится, что в последнее время делает Гогунский. Он к корням близок. И вы поглядите, как царя-батюшку сыграл в последней постановке!
– И красив, попрошу заметить. Красив как чёрт.
Звучит второй звонок.
А что ж в это время Ободняковы?
После всех приключившихся с ними событий господа сумели найти в себе силы выкинуть произошедшее из головы. Оба будто бы заново родились. Третий звонок застал Ободняковых в коридоре в полном всеоружии. Грим был нанесен искусно, одежда сидела ладно. Крашеный был в образе женщины. У обоих горели глаза, возвышенные материи являлись духовным взорам артистов, живо напоминая о бесценности театрального служения. Они уверенными шагами прошествовали по коридору до сцены. За занавескою зал неистовствовал и дышал. Ободняковы чувствовали исходящие от него токи.
Объявился прилизанный Тушкин с папироскою в зубах. Глядя на наряд Крашеного, он захихикал словно шаловливый ребенок.
– Полноте! – Крашеный сердито блеснул глазами на Тушкина.
Тот хитренько подмигнул артистам, щелкнул пальцами, а затем рявкнул куда-то в темноту. – Григорий! Раздвигай! Отойдите, господа. Спрятайтесь.
Занавес, скрипя, медленно пополз в стороны, пропустил Тушкина и вновь сомкнулся. Пахнуло зловонной духотою. Сквозь аплодисменты снизу донеслись приплюснутые звуки, будто пилили ножом жестянку. Ободняковы сообразили, что это местный оркестр играет что-то наподобие марша. Прожектор осветил Тушкина. Тот выставил вперед свою вызывающую туфлю и раскинул руки словно бы для объятий. Затем энергичным жестом остановил музыку.
– Дамы и господа! – великолепным голосом воскликнул он и зал притих. – Дамы! И господа! В наше яростное время – время, когда гегемоном во всех сферах общественной жизни становится бездушная техника, когда скорость и мощь возводятся в культ, а неторопливое усердие мысли перестало быть в цене, – гремел Тушкин, наслаждаясь звучанием собственного голоса. – В наше время, когда взор застилают своими испражнениями паровые двигателЯ, когда журчанье природных стихий грубо прерывается грохотом локомотивов, когда самое естество человека, созданного по образу и подобию Божьему, бесцеремонно препарируется и классифицируется будто какой механизм – единственной нашей, дамы и господа, отдушиной остается искусство. Ничто другое не демонстрирует такую свободу от диктата технического прогресса, ничто другое так не противостоит душевному закостенению. Во все времена искусство – это баня для сердца, нектар для алчущих истины, панацея для всех страждущих. А творцы – волшебные лекари наших душ. Так позвольте ж, дорогие друзья, вознести гимн божеству Искусства! – воскликнул Тушкин. Под потолком что-то захрустело. – Слова и музыка – Цезарь Тушкин! Исполняет автор!
Заскрипела музыка. То ли дело в волнении, то ли это было действительно так, но Ободняковы не приметили в музыке никакой торжественности, напротив, в ней слышались заупокойные мотивы. Тон задавал тугой раскатистый контрабас. Тушкин встал в позу и устрашающе запел:
Окрест только ветр гневливый
Челны жизней волочит,
Да огромный вран пугливый
Над плакучею над ивой
Оглушительно кричит.
Тучи пасмурны и чорны
Над юдолию земной,
И на бреге хладном волны,
И стенанья безумолчны
Породнились с темнотой.
Се – картина безыскусна,
Человеческий пасквИль
Се – картина,
– здесь Тушкин пропел особенно отчетливо, почти речитативом:
БЕЗ ИСКУССТВА!
Угнетенного безчувствья
Образ– ярок и тосклив.
Чу!
– Тушкин выкатил глаза и повысил голос:
Глядите! с поднебесья,
пОправ тьму, преемля свет,
В колеснице легковесной,
Во сафирном синем блеске
К нам искусство вниз идет!
В окруженьи сонмов ангел…
– Хватит! – раздалось, перекрывая музыку, откуда-то из-под потолка. На сцену рядом с Тушкиным приземлился яблочный огрызок. – Мульонщиков давай!
– И то верно! – подхватили с другой стороны зала. – Заглушись!
– Бедняковых вынь да положь!
– «Инсекта» нам!
– Тушкин, пошел прочь! Дай спектаклю посмотреть!
Оркестр разошелся кто в лес, кто по дрова, затем музыка и вовсе смолкла. Конферансье растерянно посмотрел по сторонам, а затем нашелся. Он состроил невозмутимую мину и с самодовольной ухмылкой доложил:
– Далее продолжать, само собой, не имеет смысла, ведь публика истосковалась по ним – властителям дум и стихий, душевным врачевателям сиречь нашим знаменитым драматургам и артистам. Встречайте! Представители столичного передвижного театру – господа Ободняцовы!
Зал грянул овацией. Занавес, дергаясь, словно крылья умирающей птицы, со скрипом разошелся в стороны. Дрожащий свет прожектора вспыхнул ярче, осветив нехитрые декорации. Оркестр фальшиво затренькал и в зале воцарилась тишина. С трудом разобрав в нестройной музыке нужный такт, Усатый прошептал:
– Ну, с Богом!
Он решительным шагом проследовал к находящемуся справа от зрителя прилавку, заставленному разнообразными склянками. Свет метнулся за Усатым. Тот взял с прилавка бутылек с розовой этикеткой и улыбаясь, немного дрожащим от волнения голосом, произнес в черную пустоту:
– Вот, матушка зеленщица. Отведать
Вам предлагаю данную микстуру.
Всего лишь девять марок, но корпел
Над этим зельем я ночей двенадцать,
Презревши