старшего или дежурного надзирателя. Усаживали посреди комнаты на табурет и вручали уже распечатанное письмо из дома для прочтения. Но в большинстве случаев письмо зачитывал сам надзиратель. Даже богатство русского языка не может вместить в одном слове определения этой позорной акции.
Кощунство? Зверство? Садизм? Вандализм? А может быть, всё это вместе взятое?!
Но бывали всё же случаи, когда удавалось упросить надзирателя взять в камеру на несколько часов присланную в письме фотографию.
Здесь же зачитывались ответы на заявления о пересмотре дела, приказы о наказаниях за нарушения тюремных правил.
Но случай вызова среди ночи одного был первым за пятнадцать месяцев. Со скрипом ржавых петель, замка и щеколды открывается дверь, пропустившая меня в тускло освещённый коридор. Кругом зловещая, до звона в ушах, тишина. Под ногами измызганная, толстая ковровая дорожка, в подозрительных тёмно-коричневых пятнах и с проплешинами.
Приглушённым голосом команда:
— Руки назад! Шагай вперёд! Направо!
Впереди — длинный коридор. Возле каждого поворота, так же вполголоса:
— Стой!
Всю дорогу — традиционное постукивание ключом о пряжку пояса с целью предупреждения другого надзирателя о следовании «триста двенадцатого» и исключения встречи с каким-либо другим номером или случайно задержавшейся обслугой. И кого только можно встретить в эту пору? Совсем не понятно. Привык постукивать, вот и стучит.
Сколько раз ходил по этим коридорам, сколько раз вслушивался в это постукивание ключом, так и не понял, каким кодом или азбукой они пользовались. Но ни разу не было случая нежелательной для надзирателя встречи. А кое-кто рассказывал, что всё же такие случаи бывали.
Наконец, двойная железная решётка во всю ширину коридора, щёлканье ключей в замках, визг петель (неужели нельзя смазать?) и передача номера «триста двенадцать» другому надзирателю. А этот другой уже не с ключом в руке, а с пистолетом.
Над головой тёмное небо с мириадами звёзд. Ночная тишина нарушается шелестом листьев и веток оживших от зимнего сна деревьев, криками чем-то встревоженных чаек, да шагами часовых. Где-то за степами Кремля слышится морской прибой. Набегающие волны плещутся о невидимый берег. И, кажется, силятся что-то сказать, чем-то обеспокоены, о чём-то спрашивают. А кого и о чём — не понять. Не о том ли, почему мир так неустроен, почему «принадлежащему власть, общество представляется кладбищем».
Лёгкий ветерок как бы напоён этим морем, водорослями; кажется, что он солёный. Жадно глотаю чистый воздух беломорского острова.
— Шагай прямо, первая дверь налево, прямо по ступенькам вверх.
Вот и ступеньки. Впереди — кромешная тьма. Руки назад, как всегда, ведут ли на допрос, на суд, в баню, на прогулку или оправку. Очевидно, и тогда, когда ведут на смерть.
Нащупываю ногами ступеньки, замедляю шаг и… вдруг прикосновение к стриженному затылку холодного металлического дула револьвера. Это произошло, очевидно, исключительно по моей вине — я резко приостановился из-за темноты и незнания пути следования, а конвоир слишком близко находился от меня, держа пистолет на уровне моей головы.
Вздрогнув, рывком подаюсь вперёд с одной лишь мыслью, — уйти от неприятного, холодного, леденящего душу металла.
Ступеньки кончились, под ногами прогибающиеся доски. Вполголоса раздаётся команда сопровождающего:
— Шагай прямо! Шаг вправо, шаг влево — стреляю без предупреждения! — и, чуть помедлив, уже громко, — понятно?
Это-то всё понятно, слышал уже не раз, а вот куда ты ведёшь меня, вот это не понятно!
Неужели конец?!. Почему в темноте?!.
А не всё ли тебе равно?.. Почему в затылок?..
Сколько ещё шагов до конца?..
Нет, не хочу, не хочу я!
Какой-то внутренний голос шепчет: «Иди медленней, каждая секунда — это вечность, и она твоя, ничья больше, только твоя». Холодный липкий пот покрывает всё тело, а зубы отстукивают мелкую дробь и нет сил справиться с этим.
А может, его «вправо, влево… шаг…» — провокация? Нет, не побегу, не поддамся на хитрость твою! Я хочу жить, страстно хочу жить!
А может быть, это моё больное воображение?..
Просить пощады!.. Но о чём просить? Если вопрос решён, если приговор вынесен, ничего уже не поможет! Ведь он только исполнитель, ему приказали — он делает. А если бы приказали мне, разве я рассуждал бы?
Стыдно самого себя за то, что в голове ни одной мысли, кроме животного страха и жалости, что всё кончается так нелепо и неожиданно!
Ну, стреляй же, бей, только скорее, не тяни!
А может тебе, самому страшно! Может, остановиться, выбить из рук пистолет, бить, грызть зубами, погибнуть в неравной схватке?
С неумолимой ясностью представляется весь ужас совершающегося. Всего с ног до головы пронизывает такая острая, нестерпимая боль, точно с меня, ещё живого, сдирают кожу.
А всё — нервы. Зачем они нужны человеку?
Вся недолгая жизнь мгновенно промелькнула перед уставшим мозгом, сжав грудь, виски. Вспомнился комиссар Бори-ус Виктор Викентьевич, которого вели на расстрел пьяные и озверевшие от вина и военных неудач матросы в 1921-м году, во время отступления от барона Врангеля. Машинист тяжело гружёного состава на десятитысячном уклоне по перегону Демурино-Просяная в Донбассе не сдержал эшелон и паровозом врезался в хвост состава с матросами. Были разбиты вагоны с «жёнами» матросов, их коровами, гусями и поросятами, неизвестно откуда взятыми.
Комиссара спас от дикой, разгулявшейся вольницы машинист, коммунист Евдоким Свистун, загородивший его своей спиной за секунду до команды: пли! Черноволосый, двадцатишестилетний комиссар пришёл к нам в вагон с седой головой. И не столько от страха, сколько от переживаний, что погибает от руки своих и без всякой вины.
— Стой, нащупай ступеньки, не упади!
На плече рука надзирателя, слегка подталкивающая меня вперёд. Несколько шагов по ступенькам вниз — и перед глазами белое пятно открытой двери, а за нею ярко освещённый вестибюль двухэтажного, длинного казарменного вида здания.
— Шагай вверх! — в полный голос говорит надзиратель.
Входим в длинный коридор. Справа и слева — закрытые двери. Где-то постукивает пишущая машинка. Кто же это так поздно работает, неужели не хватает дня?
Перед дверью, обитой чёрным дерматином, окрик: «Стой!», затем стук в дверь и доклад, хорошо слышный в коридоре:
— Триста двенадцатый доставлен! — и в ответ хриплый голос: — Ввести!
Толчок в спину рукояткой пистолета — и я в ярко освещённом кабинете. Во всю комнату ковёр, большой письменный стол, кожаный диван, кресла. На стене большой портрет Сталина, шагающего у кремлёвской стены. За столом грузный военный с двумя шпалами в петлицах. В руках у него карандаш, которым он постукивает по стопке книг. Одну из них он берёт в руки со словами:
— Эту книгу знаешь?
Кладёт книгу на стол, открывает её, тычет карандашом в середину какой-то