18
Следующий день для Лизы выдался суетливым и маетным, и, бегая по своим запущенным за неделю вынужденного отсутствия делам, она добралась до дома только к позднему вечеру, вымотанная до самой крайности. «Сейчас в горячую ванну, а потом спать, спать…» – уговаривала она свой уставший организм, который уже капризничал и хныкал, требуя положенного отдыха. Но, въехав в ворота, Лиза вдруг услышала такие знакомые, привычные слуху звуки музыки, доносящиеся со второго этажа дома, где стоял Лёнин рояль, что усталость разом ушла, сменившись предчувствием плохого. Очень плохого. Откуда здесь взялся Лёня? Зачем прилетел так рано? И еще – слишком уж тревожно, громко и яростно кричала Лёнина музыка. Она узнала ее сразу. Рахманинов. Это они, его торопливые, тревожно-мелодичные переливы, всегда так удачно поддавались Лёниному настроению, это они могли звучать одновременно и радостно, и грустно, и восторженно, и предвещать беду.
На сей раз Рахманинов звучал слишком надрывно – он так никогда его не исполнял. Музыка то звенела на одной ноте, то скручивалась горестной спиралью, то начинала метаться и плакать, как сумасшедшая. Эту музыку просто невозможно было слышать! Сердце у Лизы мгновенно сжалось в маленький жесткий комочек, и в следующую секунду застучало часто-часто, словно подгоняя хозяйку – беги, беги скорее в дом, там нужна твоя помощь! Надо срочно остановить эту громкую надрывную музыку, иначе может произойти что-то ужасное.
Выскочив из машины, Лиза птицей взлетела на крыльцо, открыла ключом дверь и вошла в переполненный тревожной музыкой дом. Заглянув на кухню, взглядом спросила обернувшуюся на ее шаги Татьяну – что же здесь такое произошло в ее отсутствие за день, на что Татьяна ответила лишь растерянным жестом – пожала плечами да широко развела руки в стороны. И больше ничего. Да она все равно бы ничего и не расслышала. Потому что музыка заполнила все пространство дома, каждый угол, каждую трещинку. Казалось, что и дышать здесь можно было только этой музыкой. Даже не дышать, а задыхаться. И это было невыносимо.
Лиза быстро прошла через гостиную и, торопясь, перепрыгивая через три ступеньки длинными красивыми ногами, поднялась на второй этаж. Сразу бросились в глаза прижатые друг к другу белые головенки сидящих в кресле Бориса и Глеба, их растекшиеся черным ужасом зрачки, их застывшая в обхвате друг друга тоненькими ручонками поза – спинки прямые, шейки тонкие, вытянутые в струночку.
– Лёня! Не надо! Прекрати, пожалуйста! – истерически закричала она, не в силах более выносить этой тревожно-громкой музыкальной пытки, и тут же упала перед близнецами на колени, и, обхватив их руками, с силой прижала к себе. Они мгновенно обмякли в ее объятиях, сложив белые маленькие головки ей на плечи. Борис – на правое, Глеб – на левое. И музыка Лёнина, то есть Рахманинова, конечно же, стихла сразу, будто струна больно и звонко лопнула коротким и яростным вскриком, и унеслась на оборванной ноте, обидевшись.
В наступившей тишине стало слышно, как тихонько, будто боясь или стесняясь, заплакал Глеб, задрожал худеньким тельцем под Лизиной рукой. Так же тихо вскоре начал плакать и Борис, шепотом будто. Лизе подумалось почему-то не к месту и не ко времени, что именно так с ними всегда и происходит – сначала Глеб начинает плакать, и только вслед за ним Борис. Экий маленький тормоз этот Борис.
По лестнице вверх тяжело забухали Татьянины шаги. Она, кряхтя, взошла к ним на второй этаж, прошла решительно мимо безвольно сложившего руки на колени Лёни и, отстранив Лизу от близнецов, протянула к ним испачканные мукой ладони:
– Пойдемте-ка, ребятки, со мной. Там у меня пирожки с брусникой приспели, только-только из печки вынула. Пойдемте, милые. И молочка попьете, и я чайку с вами выпью. У меня там Хрюша со Степашей в телевизоре бормочут. Пойдемте, мои хорошие…
Дети послушно и неуклюже выкарабкались из глубокого кресла и пошли за ней, доверчиво протянув с двух сторон ручки. Обернувшись и стрельнув недовольным глазом в Лёню, одними губами только и произнесла она грубое «матюгальное», как сама говорила, выражение, которое употребляла вслух в тех крайне редких случаях, когда про всякую там мать-перемать не вспомнить, по ее разумению, просто невозможно было. Только зря она так старалась – он, казалось, не видел и не слышал ничего. Сидел, не мигая уставившись куда-то в пространство. Длинные узкие ладони свешивались безвольно вниз, но пальцы все еще нервно подрагивали, будто стекали с них на пол остатки этой леденящей душу отчаянной музыки. Лиза тихо подошла, опустилась перед ним на корточки, сжала в теплых руках его ладони. Они и в самом деле мелко-мелко дрожали и были очень холодными, будто мертвыми на ощупь.