Впрочем, на фантике резвятся другие – мультипликационные – медведи. Они пришли сюда, чтобы превратить пустой чертог в лесной интерьер – мирный, уютный, непригодный для людей, которые Шишкину, как сегодняшним зеленым, казались лишними.
Попав за границу, Шишкин в Берлине похвалил каштаны, в Дрездене – закаты, в Праге – реку, а в Мюнхене вообще подрался, заступившись в пивной за отечество и сломав об обидчика шкворень.
В Европе Шишкину не нравилась мертвечина прошлого. Зато природа, занес он в дневник, всегда нова, если «не запятнана подвигами человечества». Шишкин считал настоящим искусством только освобожденный от сюжета пейзаж. Но, в отличие от импрессионистов, подтвердивших правоту этого тезиса, он так старательно устранял со своих картин все человеческое, что исключил из них и собственный взгляд на вещи. Доверяя природе больше, чем себе, Шишкин считал, что она не нуждается в субъективной оценке, и писал так, будто его не было.
Лучшие офорты у Шишкина называются как стихи акмеистов: «Кора на сухом стволе», «Гнилое дерево, покрытое мхом». Но еще больше мне нравится он сам, особенно – на портрете Крамского. Крепкий, высокий, в ладных сапогах без сносу, Шишкин похож на искателя приключений, первопроходца, путешественника: Индиана Джонс по пути в Елабугу.
Васнецов Русская троица
Будь я конем, картина «Богатыри»[35] была бы мне иконой. Кони у Васнецова вышли лучше людей. Первые занимают на холсте больше места, чем вторые, и могут обойтись без всадников. Богатырские кони действительно сказочно красивы, причем той естественной красой, которой может похвастаться не всякая манекенщица. Не нуждаясь в сверкающих доспехах, они, как обнаженная прелестница в бархотке на картине Мане «Олимпия», обходятся легкой и элегантной сбруей: кожаной – на одной шее, золотой – на другой, с серебром – на третьей. То же – с прической. Убранные с деланой небрежностью гривы развеваются по ветру, как локоны Венеры. Умные, с тонкими чертами лица (не морды же), они смотрят туда же, куда всадники, – за раму. Но зритель чувствует, что лошади видят и понимают больше.
Оно и немудрено, если верить Юнгу, считавшему лошадь нашей внутренней матерью, аккумулятором интуиции, воплощением подсознательного знания, с которым не спорят, не соглашаются, а просто живут.
Конечно же, лошади Васнецова играют аллегорические роли, но справляются они с ними без натуги, с той грацией, с которой звери представляют самих себя на воле, а не в геральдическом зверинце.
Масть каждого коня определяет его происхождение: бурый – от бури, белый был облаком, вороной – ночью. Глядя на их волшебную стать, легко поверить, что они, как настаивают источники, кормятся огнем, несутся как птицы, говорят как люди – и только правду.
В богатырей поверить труднее. На первый взгляд они кажутся высланным в дозор передовым отрядом. Фокус, однако, в том, что за ними нет армии. Вернее – они и есть армия. Другой не нужно, ибо по мерке эпоса три богатыря равны одной орде.
В этом, собственно, суть геополитической грезы фольклора. На Руси, в стране, лишенной естественных границ в виде скал и морей, защитой должны служить заменяющие горы и похожие на них богатыри. Своими плечами они создают русские Фермопилы, мимо которых врагу ни пройти ни проехать. Это передвижная граница: та земля своя, где оставил след богатырский конь.
Васнецов, впрочем, оборонительную тактику предпочел атакующей. Его богатыри стоят, а не скачут. Их мощь – статичная, энергия – потенциальная, сила – непреклонная: попробуй сдвинь. Они – живая крепость. Поэтому другой архитектуры на холсте и нет. Разве что могильник, дающий понять, чем все кончается, когда никто не стоит на страже.
Чтобы увести зрителя в допотопную древность, Васнецов показывает, что богатыри защищают не село, не город, а пустой ландшафт. Родная география тут еще не стала историей, но уже намекает на нее.
На заднем плане – колыбель славян. Это дремучий лес, который, по словам Тацита, был варварам родиной, храмом и убежищем. Перед ним – чисто поле, готовое для сельского хозяйства. Это целина, ждущая сохи и зерна, чтобы дать всходы светлого будущего. О нем мы можем судить по вынесенным вперед елочкам-подросткам, трогательным в своей временной – пока не выросли – беззащитности. За такими деревьями уже нельзя разглядеть леса. В отличие от непроницаемой для врага и глаза чащи, тут растет роща – собрание особей, союз индивидуальностей, обладающих неповторимым убором ветвей и рисунком профиля.
В этой поучительной панораме расположились богатыри – в самом центре, то есть посредине. Выйдя из первобытных дебрей, они остановились на пороге истории, но не переступили его. За них это сделал Васнецов.
Современники видели великую заслугу Васнецова в том, что он спас отечественную живопись от опостылевшего жанра с его вечным «Кабаком у заставы». Вслед за прерафаэлитами, но независимо от них Васнецов решил заменить пошлую прозу народным вымыслом. Вместо «свинцовых мерзостей русской жизни» он хотел писать ее пестрые фантазии. Однако уже первые критики попрекали художника общим грехом русской школы – бескомпромиссным реализмом.
Дело в том, что сказка не бывает правдоподобной, былина – тем более. Эпические сказания, как учило модное тогда мифологическое направление, служили нашим предкам неточными, но убедительными науками. Туча стала великаном, солнце – героем, луна – героиней. Превращаясь в людей, явления природы перенимали их мотивы и внешность, но только отчасти. Поэтому искусство древних условно и универсально. Так, скифская баба обозначает сразу всё – это и жена, и мать, и сыра земля.
Но Васнецов слишком долго был передвижником. Его богатыри не столько сказочные, сколько исторические персонажи. Художник опрокинул эпос в психологию, снабдив каждого героя подробным, как в прозе, характером.
Пользуясь статичностью фронтальной композиции, где живой – один ковыль, художник дает нам вволю налюбоваться на своих богатырей, застывших в парадной позе, словно на снимке провинциального фотографа.
Добрыня – несомненно рыцарь и джентльмен. Благородная посадка, вызолоченные стремена и, конечно, меч – гордое оружие княжича, варяга, аристократа. Сразу видно, что такой, как в «Великолепной семерке», не тратит лишних слов – разве что брови нахмурит.