Да если бы мы, женщины, свой гнев, Свое презренье к мужу собирали И книгу про мужчину написали, — Мужчин бы мы сумели обвинить В таких грехах, которых не сравнить С грехами нашими ни в коей мере[146].
Многих исследователей-мужчин, порочивших Ткачиху, привела в ужас сильнодействующая смесь исповедальной честности и могучей сексуальности. Подразумеваемая ею критика церковных ступеней морального совершенства[147] столь же тонка, сколь и забавна, во многом она предзнаменовывает сегодняшние споры между церковью и католиками-феминистами. Отчасти Ткачиха оскорбила морализаторов уже тем, что она — очень сильная личность, а Чосер, как все великие поэты, верил в личность. Оттого, что Ткачиха еще и нарушает установленную гармонию, многие ссылают ее в область гротескного, где по праву пребывает Продавец. Притом что Ткачиха в целом принимает церковную идею морали, в глубине души она расходится с церковными установлениями. Ступени совершенства, где святой Иероним ставит вдовство выше замужества, ей чужды; не разделяет она и доктрины о том, что сексуальные отношения между супругами освящаются исключительно ради деторождения.
Несмотря на пятерых покойных мужей, детей у нее, похоже, нет, и она ничего на эту тему не говорит. В противоречие с идеологией средневековой церкви она вступает в вопросе главенства в браке. Ее бунт основывается на твердой вере в самовластие женщины, и я не согласен со словами Ховарда о том, что «ее рассказ дезавуирует ее феминистские взгляды, открывает нам в ней нечто такое, о чем мы могли лишь догадываться, нечто, чего она сама за собою не знает». По его мнению, Ткачихе нужно от мужа лишь показное подчинение, подчинение на словах, но думать так — значит недооценивать долю Чосеровой иронии, доставшуюся Ткачихе. Две строки — еще не весь рассказ, и они не отменяют восьмисот строк страстного пролога: «Она ж ему покорно уступала / Во всем, лишь бы порадовать его».
Как я понимаю, словам «во всем» Ткачиха придает сугубо эротическое значение. В строке, непосредственно предшествующей этим, муж целует жену тысячу раз подряд[148], а представление о том, что радует мужчину, Ткачиха имеет вполне непоколебимое. Да, самовластие ей нужно — везде, кроме постели, и ее неизбежный шестой муж в этом убедится. Как мы знаем с ее слов, трое ее мужей были хорошие, старые и богатые, четвертый же с пятым были молодые и жить с ними было непросто. Четвертого, посмевшего завести любовницу, она правомерно свела в могилу; а пятый, вдвое ее моложе, оглушил ее на одно ухо за то, что она вырвала страницы из «антифеминистской» книги, которую он ей в обязательном порядке читал. После того как он в конце концов сдался, сжег эту книгу[149] и уступил ей всю власть, они жили счастливо, но в один день не умерли. Чосер иронически намекает, что безудержно похотливая Ткачиха, выжав все соки из четырех мужей, доконала и пятого, любимого.
Ее спутники-паломники прекрасно понимают, что Ткачиха хочет сказать. Какого бы пола ни был читающий, лишь музыкальная глухота или же отвращение к жизни могут противостоять наиболее возвышенным моментам Ткачихиного томления и самовосхваления. Посреди рассказа о четвертом муже она рассуждает о своей любви к вину и ее тесной связи с ее любовью к любви, а затем вдруг восклицает:
Но, видит бог, как вспомню я про это — И осенью как будто снова лето. Как в юности, все сердце обомрет, И сладко мне, что был и мой черед, Что жизнь свою недаром прожила я. Теперь я что? Матрона пожилая. Украло время красоту, и силу, И все, что встарь ко мне мужчин манило. Прошла пора, а кровь, знай, колобродит. Ко мне теперь муку молоть не ходят. Что ж, отруби я стану продавать, Еще мне рано вовсе унывать[150].
Новых откровений тут нет; ничего, что дополнило бы масштаб и строй «Кентерберийских рассказов». В этих двенадцати строчках Ткачиха смешивает свои воспоминания с желаниями и констатирует, что время ее изменило. Если есть у Чосера пассаж, преодолевающий иронию, то это именно он — в нем иронизирует только время, непобедимый враг всех героических жизнелюбцев. Этой иронии все еще героическая Батская ткачиха противопоставляет великолепнейшую свою строчку: «И сладко мне, что был и мой черед». «Мой черед» — это победа; пусть от ее былой живости осталась одна видимость, истинная сила этой женщины — в ее фальстафианской безунывности. Горечь наполняет и удостоверяет ее ощущение утраты: скверна старческой похоти, быть может, уже не за горами — но она понимает, что ей приличествует лишь сознательная жизнерадостность, и это создает светскую, эмпирическую мудрость, дополняющую ее критику идеалов церкви, с позиции которой она подлежит порицанию. Чосер, в свои без малого шестьдесят лет чувствовавший себя глубоким стариком, дал ей красноречие, достойное и персонажа, и создателя.