– Нет! – заорал Гатто. – Не могу! Вытащите меня!
Они лебедкой подняли Гатто из ямы. Он плакал. Дед снял с него цепь и обвязался сам. Дидденс и Гатто опустили его в яму. Плечи почти задевали борта, тело практически закрыло свет. Деду чудилось, будто от земли пахнет пробуждающейся весной. То был запах почвы, запах земляных червей. Он вытянул руки и коснулся жести. Уперся левой рукой, правой вставил проволоку в борозду на правом борту колодца и аккуратно протолкнул, так что в конце концов она вышла из левой борозды. Дед привязал проволоку к цепи и крикнул, чтоб его вынимали.
Ничего не произошло. Он крикнул еще раз, громче. Ударил ногами по цепи. Она угрожающе загудела. Он по-прежнему висел вниз головой, еврей на цепи, в одной узкой могиле с косточкой святого. Запах червяков, смешанный с воздухом из его собственных легких, давил, как мокрое одеяло. Дед задыхался. Люфтваффе было практически уничтожено, и все-таки порой в небе пролетал мессер, строча из пулеметов MG 131. Может быть, Дидденса, Гатто и отца Никеля расстреляли с бреющего полета. А может, старый священник решил отомстить ему за смерть Алоиса, а Гатто – за то, что грабил убитых эсэсовцев.
Кровь прилила к голове и, как ни странно, принесла странное спокойствие. Говорят, задыхаться легко и быстро, если не рыпаться. Вспомнилось умиротворение на лице умирающего Алоиса. И тут деда больно дернули за пояс.
Через минуту он уже стоял на ногах рядом с ямой. С запада надвигался вечер. На востоке серое небо уже почернело.
Джип подбросило на колдобине. Дед ударился головой о что-то металлическое. Во сне он был мальчишкой и обломком кирпича сбивал с забора консервную банку. Он проснулся. Шины разбрызгивали новую грязь на старый снег по обочинам. Дорога шла вдоль широкого ручья или узкой речки. Допустим, это Рур. На противоположном берегу можно было различить остатки железной дороги. Рельсы сильно покорежило артиллерийскими снарядами или бомбами, а может, и тем и другим. Их надо будет чинить. Еще одна задача для инженеров, когда те решат, минировать или разминировать дороги.
Дед не ел почти три дня. За все время с переброски из Лондона ни разу не спал больше четырех часов кряду. У него было обезвоживание. Вполне вероятно – отложенный или даже кумулятивный шок. Мысль о том, что Пятьдесят третьему инженерному скоро придется восстанавливать железную дорогу на другом берегу Рура, наложилась у него в голове на воспоминания об учебном лагере в Иллинойсе. Он вообразил, что ему дадут в руки кувалду или кирку и велят чинить пути, и почувствовал, что это свыше его сил. Столько покореженных рельсов, а до Берлина еще так далеко!
Он снова заснул, а проснулся полусидя на самой мягкой постели в Германии, застланной чистейшим бельем. Рядом отец Никель курил американскую армейскую сигарету. Небесная кровать стояла в алькове в освещенной свечами комнате, которая, как позже выяснилось, была в доме единственной. Альков занимал четвертую часть дома. Кухня, печь, деревянный стол и стулья – еще четверть. Все остальное пространство заполняли книги в ящиках и просто стопками. Царство книг, спешно эвакуированных из разрушенного дома при церкви Святого Доминика. Библиотека в изгнании.
– Он проснулся, – сказал отец Никель, увидев, что дед открыл глаза.
Скрипнула ножка стула. В дрожащем полумраке возникло лицо Дидденса, окутанное паром от миски с тушеной курицей у него в руке. В другой руке он держал стальную ложку. От миски шел лиственный, луговой, почти мятный аромат. Позже дед снова встретил его в бабушкиной готовке и узнал, что травка называется чабер.
– Ты как, Рико? – спросил Дидденс.
– Отлично, – ответил дед. – Как нога?
– Бабулька ее зашила.
– Да?
– Да. Ее зовут фройляйн Юдит.
Дед кивнул в сторону миски:
– Вкусно?
– Очень, – ответил Дидденс. Глаза у него немного увлажнились.
– Не бойтесь, лейтенант, мы вам много оставили, – сказал Гатто. Он сидел за столом, согнувшись над своей миской. – Поешьте.
Маленькая, более круглая, более дряхлая версия отца Никеля поднялась из-за стола в полумраке за Гатто. На голове у нее был темный платок. Она двинулась к деду, неся миску и ложку.
– Чуть позже, мэм, – ответил дед, кивая старухе. Ее нос и уши были комочками теста, глаза – смородинами в примятых ямках. – Спасибо.
– Да, чуть позже, – быстро сказал отец Никель. Он повернулся к деду и проговорил мягче: – А прежде немного кое-чего замечательного.
Старый священник сидел на сундуке с кладбища. Теперь он опустился рядом на корточки, как прежде подле Алоиса. С нежностью откинул крышку. Оглядел содержимое. Потом вынул большую длинную бутыль с длинным горлышком и плоским дном.
– Коньяк, – сказал отец Никель почтительно, с французским акцентом. – Очень замечательный коньяк.
Он протянул бутыль деду. Этикетка была вся в гербах и французских надписях затейливым шрифтом, какой можно видеть на дипломах и фунтовых банкнотах. Тощие щеголеватые львы стояли пообок разделенного на четверти щита. Урожай 1870 года.
– До филлоксеры{63}, – заметил дед.
Отец Никель вновь опустился на сундук. Заляпанный грязью подол его сутаны задрался. Подошвы высоких черных ботинок были протерты и залатаны рубероидом. Из ботинок торчали длинные носки ручной вязки с веселеньким орнаментом – такие мог бы носить дедушка в «Хайди»{64}.
– Верно, – сказал он. – Как раз перед ней. Так вы интересуетесь?
– Чисто теоретически, – ответил дед. Он мотнул головой и вернул бутыль священнику. – Но вы пейте, отче.
Отец Никель вроде бы задумался, не обидеться ли.
– Вы думаете, я насыпал в него яд.
– Я просто хочу видеть, как его оценят по достоинству.
Старый священник достал из буфета рядом со столом высокий бокал с широким основанием и до половины наполнил его коньяком. Отпил большой глоток. Блаженно выдохнул. Потом вновь наклонился к деду, видимо уже совершенно простив обиду:
– Ваши друзья чересчур доверчивы. Они съели суп. Выпили вина.
Отец Никель наполнил второй бокал и протянул деду. Гатто и Дидденс подняли свои бокалы. Между ними на столе стояла темно-зеленая бутылка. Если вино, как и коньяк, достали из ящика, то и оно, надо полагать, было каким-то особенным. Во всяком случае, Гатто и Дидденсу оно определенно нравилось.
Дед отпил глоток. Коньяк обжигал, как первая затяжка сигарой, когда ее поджигаешь. Затем он ощутил вкус – что-то среднее между маслом и грецким орехом – и наконец сладкую горечь на языке, словно от раскушенной грейпфрутовой кожуры.