И опять: вроде терзала необходимость принять меры для отмены размещенных им в Нью-Йорке заказов на то, что теперь, после переноса конференции, уже не понадобится, но непривычно было отсутствие будоражащей безотлагательности. Уже это вполне выбивало из привычной колеи, но то же самое отсутствие безотлагательности удерживало от поиска объяснений. Да и не пытался он взвесить или измерить – хоть с сожалением, хоть с облегчением – то, как сам отнесся к переносу конференции. Если он и думал о ней вообще, то чисто по совпадению. Когда-то (вот ведь и вправду застряло в памяти) он совершенно явственно ощутил возвышенное облегчение: это было на последнем курсе колледжа, после Перл-Харбора, тогда объявили, что выпускникам, призванным в вооруженные силы, дипломы будут выдаваться без выпускных экзаменов, – только душа никак не лежала к тому, чтобы выяснять, с чего это заворошил он в памяти старое и, казалось, давно забытое.
Несколько раз приходили мысли о Кэй: куда тут денешься, когда эта глупая сиделка без умолку болтала о ней, выспрашивая снова и снова, не считает ли он нужным хоть что-то сообщить жене. И опять: охватывало все то же чувство удачного по времени стечения обстоятельств, ощущение, что все устроено как нельзя лучше. Как ни смутны были все его мысли, все ж он четко представлял, что произошло бы, будь Кэй здесь, так и видел ее стоящей в ногах кровати и пронзающей его взглядом, полным самодовольного подтверждения сбывшегося предвидения, напоминающего о том, сколько раз она его урезонивала: «Ты что стараешься сделать – убить себя?» А потом, как всегда, прибавила бы: «И ради чего?» Здесь, прикованный к постели, он уже не смог бы взять и молча уйти: единственный способ, каким он приучил себя выражать бессмысленность попыток добиться ее понимания.
Нараставшее смятение было вызвано не столько стараниями отличить иллюзию от истины, сколько отделить одну истину от другой. Единственной угрозой безмятежности была мисс Харш, – и вот она снова склонилась к нему, и снова заблестела золотом капсула, служившая острием в наконечнике копья, образованном большим и указательным пальцами медсестры.
– Нам пора принимать лекарство, – произнесла она.
– Что это? – требовательно спросил он, сжимая губы перед угрозой проворного движения ее руки.
– Доктор велел, – произнес голос, механический, магнитофонный, такой же безжизненный, как запись смеха в игрушке.
– Ничего не стану принимать, пока не узнаю, что это такое.
Пленка моталась дальше:
– Мы же не хотим, чтобы пришлось сообщать доктору Карру, как мы упрямимся, ведь не хотим?
– Да сообщайте ему все, что вам хочется.
Пленка встала. Губы больше не двигались. Однако, пристально глядя на нее, больной вдруг увидел глаза, но не как часть всего застывшего ее облика, а так, словно видел их сквозь прорези маски, и глаза эти выдавали внутреннее замешательство, которое ну никак не вязалось с ее застывшей улыбкой.
Быстро схватив капсулу, он бросил ее в рот: сдача на милость, вызванная чувством, будто он нечестно дразнит юродивую с младенческим разумом, бесцельно требуя признания того, что ему было уже известно. Сказал же сегодня утром доктор Карр, что ему больше не будут давать наркотические препараты, только такие вот легкие успокоительные, которые подействуют на него не больше, чем слабенький мартини. Это была правда. Он от других ничего не почувствовал, и от этой ничего не почувствует.
Он без возражений потянул воду из трубочки-поилки, сочтя за лучшее не напоминать мисс Харш, что сказал ей доктор Карр, когда, придя, застал ее за тем, что она ложечкой скармливала ему завтрак в рот: нельзя обращаться с ним, как с беспомощным инвалидом. Он пил жадно и долго, после того как проглотил капсулу. Улыбка ее, возможно, выражала бы признательность, не будь выражение лица медсестры точно таким же, с каким она реагировала на все остальное, что происходило вокруг: оно не изменилось после резкого замечания доктора Кара, оно не менялось и когда она, купая его, прошлась шершавой губкой по гениталиям и вдруг отдернула руку, почувствовав, как плоть коснулась плоти, всего на мгновение, но и его хватило, чтобы увидеть в неизменной ее улыбке неприятный знак плотоядного вожделения.
Забудь ты о ней, посоветовал он самому себе, припомнив, как однажды режиссер сказал о слабоумной старой актрисе: «Не надо ее винить, ее надо пожалеть». Он закрыл глаза, намеренно стараясь не давать мозгу никакой пищи для раздумий.
Должно быть, это ему удалось, потому как иначе не объяснить провал между видением того, как она уходит со стаканом, и внезапным осознанием – он видит ее возвращающейся из коридора, вновь склоняющейся к нему, на этот раз держа в руках кучу цветов, кое-как собранных в букет.
– Взгляните, какой прелестный у нас сюрприз! – воскликнула она, тыча в него цветами, забивая ему ноздри удушающе приторным ароматом.
Джадд срыгнул, стараясь не дать вернуться вчерашней тошноте.
– Они прелестны, верно? – трещала она, требуя согласия, как платы за то, чтобы оставить его в покое, по счастью, не стала дожидаться полной его капитуляции, а повернулась, чтобы положить цветы на комод, обратив к больному всю необъятность туго затянутых в одежду ягодиц. Как бы издали донеслись ее слова:
– А теперь мы сыграем в нашу маленькую игру. – Она повернулась обратно, высоко, дразнящим жестом подняв белый прямоугольник визитной карточки. – Ну-ка, кто, по-вашему, этот дорогой друг, приславший нам эти прелестные, прелестные цветы?
Джадд сомкнул глаза, пытаясь убежать в сон, но его преследовал ее неотвязчивый голос, взлетевший теперь на высоту фальцета.
– «С наилучшими пожеланиями скорого выздоровления – Элоиз и Роджер Старк».
– Старк?!
Словно споткнувшись, убегавший разум Джадда встал как вкопанный, дыхание замерло, будто больной услышал предупредительный крик. Он невольно бросил взгляд на раскрытую дверь, едва не различая за ней Роджера Старка, взирающего на него сверху вниз с выражением холодного торжества: мимолетное видение, медленно уступившее место уже утвердившейся в сознании уверенности, что Старк не так уж и грозен, каким когда-то казался.
На второй неделе работы в компании вице-президент Старк попросил Джадда отобедать с ним: явно натужное поползновение к товариществу, притворство, о лживости которого говорило не только то, что Старк, как было известно, приглашал всех по кругу: по главе управления в день, но еще и стойкое впечатление, что его предложение дружбы не что иное, как упражнение, предписанное каким-нибудь учебником по менеджменту. Отсутствие же искренности выдавала улыбка, которая вспыхивала и угасала безо всякой связи с тем, о чем шла речь, причем оказывалась настолько несвоевременной, что походила на трюк, который так и не был освоен в совершенстве.
Тогда на обед Джадд отправился, твердо намереваясь держать рот на замке: послушать и вызнать, оценить, что уготовано компании в ближайшее время. Зато после с раздражением убедился в полном отсутствии у себя самодисциплины: за обедом все произошло с точностью до наоборот. Слушал и мотал на ус как раз Старк, постоянно дразня его вопросами, поставленными настолько в точку, что отказаться отвечать на них было просто невозможно. Обед с Роджером Старком вовсе не походил на любую из встреч с Мэтом Краучем, когда легко и привычно шел обмен мнениями и сведениями по типу «ты мне – я тебе». Джадда обдало таким холодом и страхом, что он, придя к себе в кабинет, сразу же выискал среди личных бумаг пришедшее несколько дней назад письмо из Манхэттенского агентства по трудоустройству руководящих кадров, где спрашивалось, заинтересует ли его должность управляющего по рекламе и продвижению товаров в некой компании, которая, хотя и не называлась, но ясно было, что речь шла о «Дженерал карпет корпорэйшн».