Чувства к Монмартику отсюда больше не виделись такими уж незыблемыми. В мире оказывалось еще много того, что было поважнее этих чувств. Она потеряла голову и позволила себе на минуту забыть о миллионе вещей, из которых состояла жизнь, и в этом миллионе лишь малая толика была связана с Женей. Она умчалась в Питер, даже не отзвонившись Женьке, даже не вспомнив о нем, потому что то, что происходило в данный момент в ее городе, было в тысячу раз важнее возможных обид и упреков. Жизнь не начиналась и не заканчивалась на Жене. Маша это теперь понимала, и с этим пониманием пришло умиротворение.
Питер пробуждал старые воспоминания, и ей начинало казаться, что прожитые здесь годы и есть то единственно реальное, что было и что продолжает существовать вне зависимости от ее, Маши, нахождения. На расстоянии московские переживания и московские события превращались в эпизоды из сна. Но утро наступало, и реалии жизни брали верх над иллюзиями сновидений.
В дверях парадного она столкнулась с Элей. Обе ошарашенно несколько секунд смотрели друг на друга, пока Элька первая не кинулась Маше на шею.
Они сидели вдвоем в показавшейся неожиданно большой пустой квартире, в которой ей всегда было тесно и не хватало простора для ее неуемной энергии. Без бабушки квартира сразу омертвела, в гулкой тишине слова обретали дополнительный смысл и вес, хотелось говорить тише и двигаться незаметнее. Когда бабушка была дома, даже если спала или выходила в магазин, квартира не воспринимала это как наступление одиночества, продолжала жить обычной, полноценной жизнью. Сейчас же она окунулась в тоску и нервную неуверенность, как потерявшаяся собака, хотя каждая вещь здесь еще помнила тепло прикосновения хозяйки.
Впервые Маше было неуютно в родных стенах, и она была довольна, что оказалась здесь не одна, с подругой. Подруга? Маша задумалась. Ну да. В один детский сад ходили, в один горшок писали. Куда деться от детства? Но что связывало их помимо? Маша отбросила этот никчемный вопрос.
Они сидели на полу в большой комнате и так же, как десять лет назад, зарывались пальцами в густую, пожелтевшую от времени беломедвежью шкуру, разостланную вместо ковра. Элька была весела и словоохотлива, как и раньше, но что-то в ее интонациях неуловимым образом изменилось, словно голос дал трещину… а может быть, Маша просто отвыкла от ее трескотни.
– Ты совсем пропала. Не пишешь, не звонишь. Бабушка твоя в подпольщиков играет – твои московские координаты никому не дает.
– А откуда тогда у Жана мой адрес?
– Почту из вашего ящика вытащил, я знаю, видела. Ты ничего не спрашиваешь о нем. Он тебе пишет?
– Пишет?.. Да, он мне пишет, – Маша сделала усилие, чтобы не выдать себя.
– Хочешь увидеться?
Хочет ли она? Еще вчера она бы наверняка отказалась. Но сейчас?..
– Почему бы и нет.
Она еще не забыла его телефон.
– Добрый вечер. Можно попросить Георгия?
Недовольный заспанный хриплый мужской бас (его отец) пробурчал в трубку:
– Его нет. А кто спрашивает?
Раньше он узнавал ее голос безошибочно. Она не назвалась.
– А когда он будет?
– Он уехал. Когда будет, не сказал.
Маша положила трубку и вдруг почувствовала такое облегчение, что даже просияла. Элька подозрительно покосилась на подругу.
– Как там тебе, в Москве? Мальчишки достают? Ну, и где ребята лучше? А с нашими, знаешь, здесь полный пендык. Я с Гришкой поссорилась. Неотесанный он какой-то. Пошел он сам знает куда. У меня теперь Ван-Ван в бойфрендах ходит. Даже духи на день рождения подарил. У него квартира пустая однокомнатная. У меня ключи есть. Если нужно будет, ты скажи.
– Зачем, – не поняла Маша. – У меня вон есть, где жить.
– Да, а у нас вечно народу в хате – не протолкнешься. Я ж тут залетела с этим делом, – сообщила Элька как-то легко, без перехода.
– То есть как? – Маша вскочила с дивана.
– А хрен его знает. По дурости.
– От Гришки?
Элька пожала плечами:
– От Гришки вряд ли. Мы с ним уж когда расстались… Скорее, это или Ван-Ван, или… есть тут еще один… студент. Медик с третьего курса. Квартира-то пустая. Ключи у меня. А Ван-Вану лишнее знать незачем.
– Ну, ты даешь! И что ты теперь думаешь делать?
– А что думать-то, не рожать же. Но в больницу я не пойду. Я ж даже до шестнадцати не дотянула. Если они родичам сообщат, меня папаша со свету сживет. Я этому своему медику сказала, что от него. Он поверил, обещал все устроить. – Элька вдруг замолчала, а потом выдавила из себя: – Только, знаешь, жутко.
И впервые за время разговора Маша почувствовала: как Эля ни храбрится, но за напускным спокойствием и бесшабашностью где-то глубоко засел страх, который грызет изнутри и, так или иначе, прорывается наружу.
Элька ушла заполночь. Маша рухнула в свою родную с детства, узнавшую ее кровать и провалилась в тяжелый сон – первый полноценный за двое суток.
Мама приехала утренним поездом. Весь воскресный день они провели в суете вокруг больницы. Когда Маша уезжала, бабушка без видимых улучшений все еще оставалась в реанимации.
На душе было тяжело. Бабушка значила всегда в жизни Маши, пожалуй, даже больше, чем родители. Родители забредали домой лишь поздно вечером, а последние годы в Питере Маша практически не встречалась с ними даже по выходным. Бабушка была тем человеком, с которым навсегда связались ее представления о доме и о детстве.
К нерадостным мыслям о больнице добавились мрачные ощущения от Элькиных рассказов. Невольно Маша переносила все происходящее с подругой на себя, предательский холодок пробегал по коже, и она, пускаясь в соответствующий ее настрою процесс самобичевания, не находила принципиальной разницы между Элькиным существованием в Питере и своей московской жизнью. Под отсчитывание колесами стыков в растянувшейся на целую ночь железнодорожной прямой Маша приняла для себя решение, и с этого момента ей показалось, что все происходившее с ней в последние месяцы потеряло для нее ценность. Она не должна была идти дальше по пути, который выбрала для себя Эля. Маша заглянула в будущее и в страхе отпрянула. Пропасть падения ужаснула ее. Чужих ошибок на этот раз оказалось достаточно, чтобы раз и навсегда отбить всякое желание пройти через что-либо подобное самой.
В шесть десять утра понедельника поезд из Санкт-Петербурга остановился на Ленинградском вокзале Москвы. Маша легко выпорхнула на перрон с маленьким кейсом в руке. В месте, где зачемоданенный поток, стекающий с поезда, впадал в московское людское море, ее встречал Женя и гигантская махрово-бордовая орхидея в узкой приталенной сверкающей упаковке…
Двумя днями ранее…
25 ноября, суббота
Поезда торопились, приходили на суетливый Ленинградский вокзал один за другим, один за другим. Но все были пусты. Нет, народ, конечно, выплескивал из прорех во вдруг прохудившихся железных цистернах и крутящимися людоворотами втягивался в сливные ямы метро. Но ее не было. Ни в одном поезде. Этот был последним до перерыва. Монмартик опустил печально руку с бархатной бордовой орхидеей, и серебряные завитушки завязок промели по нечистому асфальту. Составы сцеживали последние человеческие струйки и задраивали дверные дыры.