– Правда? Американцы не пробовали по-настоящему хорошего фуа-гра. В том, что возят в Америку, полно консервантов. Вот этот – настоящий.
Они доедают фуа-гра. Клэр жадно вытирает последним кусочком хлеба тарелку.
– Оставь место, – советует Гарри.
– Прости. Ничего не могу с собой поделать.
Приносят цыпленка. Золотистого и сияющего, истекающего жиром. Рядом с ним лежат ломтики картофеля, приготовленные на пару и обжаренные, а потом запеченные в утином жиру и приправленные чесноком.
– Хорошо до безумия! – восклицает она, попробовав.
– Знаю. Но каждый вечер тут ужинать все же нельзя.
– Теперь понимаю, почему люди толстеют. Это необходимо. Худой все это съесть не может, хотя я очень хочу. Если бы я была толстая, было бы больше места для еды.
– Я забыл, какие тут крупные цыплята.
– Еще бы. На семью из четверых хватит.
– Наверное, я не смогу доесть.
– Исключено. Я тоже. Если я съем еще кусочек, то лопну.
– Возьмем с собой. Знаю, это дурной тон, но не могу это оставить. Слишком вкусно.
Они выходят из ресторана, держась за руки. На улице холодно, ветер несет обрывки газет. Магазины закрыты железными ставнями. Они проходят мимо почти пустого кафе. Проезжает несколько машин, потом мотоцикл. Такси нет. Они идут в сторону отеля. За занавесками в окнах слышен звук телевизора.
– Идти слишком далеко, – говорит Гарри. – Не волнуйся. Скоро попадется такси.
– После такого ужина необходимо пройтись. Кстати, спасибо.
– За это, за все. За лучшие дни в моей жизни и лучший ужин.
Мимо них проходят по тротуару другие пары. Проезжает такси. Гарри его едва не упускает. Он свистит и кричит, и автомобиль резко тормозит. Они садятся в машину, называют адрес отеля. Огни Парижа светят только для них. Иной реальности нет. Они здесь и сейчас. Любовники в Париже. Они словно боги, тайно живущие среди смертных. Кроме них ничего не имеет значения. Внешнего мира не существует. Мир для них – вот эта Франция, этот Париж, эта комната, эта постель.
9
Последний день. Бульвары блестят от дождя. Клэр сидит в одних трусиках на постели, читает газету и ест апельсин. Аккуратно складывает корки в стопку. Гарри печатает. В комнате так мирно. Имитация домашнего уюта. На столе стоит поднос с пустыми кофейными чашками. Остатки завтрака. Самолет Клэр улетает сегодня днем. Его – вечером.
Она вздыхает.
– Ты чего? – спрашивает Гарри.
– Я просто не хочу, чтобы это кончалось, понимаешь? Не хочу возвращаться к реальности. Не в том смысле, что хочу остаться в «Ритце». Я хочу быть с тобой. Я даже не знаю, когда опять увижу тебя.
Он подходит к кровати и садится рядом с Клэр. Она протягивает ему дольку апельсина.
– Оно не обязательно кончится, – говорит Гарри, кладя руку ей на бедро.
– Можешь пообещать? – Ее глаза открываются шире, вглядываясь в него. – Я хочу верить тебе.
– Да, могу.
– Я прошу слишком многого.
– Мы не можем просто оставить все, как есть? А вдруг ты устанешь от меня? Встретишь кого-нибудь помоложе? Мне грех жаловаться.
– Мне никто не нужен.
– Это ты сейчас говоришь. А когда у меня выпадут волосы и зубы, призадумаешься, – говорит Гарри, смеясь. – Я намного старше тебя. Вряд ли тебе захочется менять мне калоприемник на праздничных обедах.
– Чушь. Ты станешь потрясающим стариком.
– У меня может начаться недержание. Это изрядно потрясает.
– Прекрати! – восклицает Клэр, ударив его подушкой. – Ты меня опять смешишь, а мне не до смеха.
– Как можно не хотеть смеяться? Запомни, смех – лучшее лекарство. Ты когда-нибудь была на похоронах? Всем всегда очень нравится, когда старый друг покойного начинает рассказывать совершенно неподобающие истории.
Они похожи на детей на круизном лайнере. Где-то за горизонтом ждет порт, в котором надо будет сойти. Но пока они только играют в это.
Я часто размышлял, о чем Гарри думал в те дни. Ощутил ли хоть раз вину и сожаление? Он вел себя, словно у него не было жены и ребенка. Неужели забыл о годах, проведенных с ними, о том, как они вместе смеялись, делили боль и радость, о людях, чьи жизни они затронули, чьи жизни он и Клэр могли разрушить? Куда он шел? Надеялся, что Мэдди не узнает? Может, он и хотел, чтобы узнала?
Больше всего меня озадачивает в поведении Гарри естественность, с которой у него все получилось. Словно он был рожден для измены. Возможно ли, что каким-то мужчинам она дается легче? Особенно писателям, актерам или шпионам – тем, кто так привык вживаться в другую личность, в иную жизнь, что теряет контакт с той единственной жизнью, которая важна.
Мне кажется, многие на его месте переживали бы или хотя бы нервничали. Боялись, что его поймают. Обман раскроется, и домашняя жизнь рухнет.
Но Гарри все далось легко. Вероятно, он не думал, что жизнь полна настоящей боли и настоящих испытаний. Полагаю, он всерьез работал над книгой, но разве это не часть творческого процесса? Разве художник не должен страдать? В каком-то смысле это было несправедливо. Ему уже столько было дано. Гарри просто протягивал руку, и то, что ему было нужно, оказывалось у него. Он, правда, не так уж много зарабатывал, но это не имело значения. У него имелось нечто гораздо более важное – его способность вызывать любовь. Не удивительно, что он вдохновил Клэр. В конце концов, кто бы его не полюбил? Собаки, однокурсники, друзья, читатели, незнакомцы в барах. Он набирал любовь, как машина набирает пробег. Странно то, что, внушая любовь, Гарри хотел получить ее обратно.
Даже в колледже, где он был героем и всеобщим любимцем, он сблизился с Мэдилейн. Ей он был нужен больше, чем остальным, и он посвятил себя этой священной ответственности. Вероятно, чувствовал в Мэдди какой-то надлом, что-то, что под силу исправить только ему – и, осознав это, позволил себе полностью принадлежать ей. Я не говорю, что Гарри ее не любил. Верю, что любил. Но Мэдди нуждалась в нем или в ком-то вроде него. Вряд ли ему самому был нужен кто-то. Гарри всегда был самодостаточным, уверенным в своих способностях и ни разу в них не усомнился. Не возникало повода. Гарри упорно трудился, что это был труд, схожий с тем, который талантливый атлет вкладывает в тренировки. Он помогает ему быть лучшим в игре, в которую большинство из нас не надеется сыграть, да и не делает вид, что мог бы.
Уловил ли он в Клэр нечто, что мог исправить? Или это был всего лишь эгоистичный порыв? Мэдди предназначалась ему одному? Может, после многих лет, когда он был тем, кем его видели окружающие, он позволил себе взять то, чего хотел – даже если это вело к разрушению всего остального?
Разумеется, в жизни ничто не бывает настолько умозрительно. Его предательство выглядело так же естественно, как болезнь, как рак, тихо растущий в теле, а потом неукротимо вырывающийся, когда не останется ничего, способного его сдержать.