Тут-то Симон и вспомнил о старом Амбруазе. Это он, старый Мопертюи, прогнал его из дома, разлучил с родными, вдали от которых жизнь была постыла, безрадостна и тускла. Это из-за него остановили часы и сожгли постель, это он натравил смерть на его родной дом.
Симон горевал с такой же силой, как отец, но изливалось его горе совсем иначе. Не покорство и не смирение, а бешеный гнев овладел им. Он встал, вышел в сени, схватил топор. На дворе его ослепил яркий свет. И в сиянии майского утра он увидел Рузе. Вол терпеливо стоял посреди двора. Но Симон не узнавал своего товарища по скитаниям. Перед ним был колосс ошеломляющей белизны. Гигантский призрак, явившийся среди дня. Жуткое видение — вол из колесницы смерти.
Но где же сама смерть? Не упрятала ли она тело умершей матери в утробу этого белого гиганта? Не схоронилась ли сама в его сердце? Симон подскочил к Рузе, с размаху всадил топор ему меж глаз. Вол рухнул, не успев шевельнуться, не издав ни звука. Бросившись к поверженному телу, Симон отрубил голову, ноги, вспорол чрево. Он наносил все новые удары приспешнику смерти, рабу старого Мопертюи. Расчленял, потрошил тушу, выпускал кровь. Уничтожал самый образ Рузе, сдирал шкуру с вола-призрака, рубил в куски исполина, чтобы больше он не мог влачить колесницу смерти и скорби или тянуть за собою, как плуг, нескончаемый злобный смех Амбруаза Мопертюи.
Раздевшись догола, Симон водрузил себе на плечи переднюю часть освежеванной воловьей туши и, весь залитый кровью, вновь прошел через безлюдный хутор до Приступка. Во дворе он стал громко звать Амбруаза. Пусть выходит и забирает эту падаль, скотину, что принесла смерть на Крайний двор. Пусть ответит за смерть матушки. Но откликом на его призывы был только лай двух здоровенных псов, привязанных к стволу магнолии. Старого Мопертюи дома не было. Он ушел еще на рассвете, задолго до того, как вся орава с Крайнего двора понесла на кладбище гроб с телом громадины Версле. Ему не хотелось встречаться ни с давно отверженным сыном, ни с внуками, которых он презирал и ненавидел и которые платили ему тем же. Заперев все окна и двери своего дома-крепости и, как всегда, оставив сторожами пару псов, он пошел в Файльский лес. С тем чтобы вернуться попозже вечером, когда стемнеет. Проводить Толстуху Ренет в последний путь вышли все мужчины и женщины хутора. Все, кроме Гюге Кордебюгля. После его гнусной выходки зимой в лесу все шарахались от него больше, чем он сам сторонился других. Вот почему и на этот раз Гюге Кордебюгль, сидевший у запыленного окна в компании со своим престарелым петухом, оказался единственным, кто видел Симона. Видел, как он первый раз прошел через хутор в сопровождении Рузе, слышал удар, которым сшиб вола, глухой звук падения тяжелого тела и снова удары кромсающего тушу топора. Свист рассекающего воздух топора, глухие, мягкие удары, надсадное дыхание человека — он слышал сквозь стену этот каскад звуков, но не понимал, что они означают. В них угадывалась слепая ярость. В тишине пустынного хутора они наводили ужас. Перепуганный Гюге скрючился на своем стуле, обхватив петуха с трясущейся головой, ему хотелось сжаться в комочек, стать маленьким и незаметным, чтобы его миновал гнев безумца, который, задыхаясь, рубил и рубил что-то на соседском дворе. Что, если его топор обратится против него, Гюге, разнесет дверь и изрубит его в куски вместе со стулом и неразлучным Альфонсом? Гюге скулил от страха. Но вот все стихло, и он снова увидел в окно Симона.
Но был ли то Симон или его призрак? Он шел вниз по дороге, голый, каким Гюге видел его сентябрьской ночью на лугу за Приступком. Тогда его тело белело, отражая свет, идущий от расстеленных на траве простынь. Теперь белизны не было и в помине. Кожа Симона блестела от крови, пот и кровь так и струились с него. Собственный пот и кровь Рузе. На плечах он тащил половину воловьей туши, сгибаясь под ее тяжестью, словно под ярмом гнева, под гнетом горя, погибшей любви, под бременем вспыхнувшего с новой силой желания. Симон направлялся к Приступку.
Симон давно прошел, а Гюге Кордебюгль сидел, уставившись в грязные оконные стекла. Ему все мерещилась фигура Симона на пустынной дороге. Он был заворожен этой пламенеющей, окропленной кровью наготой. Казалось, обнажена не кожа, но сама плоть. Обагренный кровью Рузе, Симон и сам казался освежеванным. Кровавая плоть, сочащееся кровью сердце, желание, ярость — все было наружу, как будто вместе с одеждой Симон сбросил кожу. Кровь Рузе светилась огненным блеском. Гюге Кордебюгль не мог отделаться от наваждения: ему все виделся Симон-Без-Кожи, то ли человек, то ли зверь, то ли Бог из окровавленной плоти, живой факел. И Гюге не сводил изумленных глаз с дороги, где перед ним в ясном утреннем свете промелькнуло это блестящее от пота и крови видение. Бешеный Симон, Симон-Без-Кожи, сгусток пламени. На сей раз Гюге не выдаст явившейся ему наготы, объятой пламенем и кровью. Никому не расскажет о том, что было дано увидеть ему одному. Он сохранит, ревниво утаив от всех, это свое видение, он будет воскрешать его, забравшись в свою белоснежную спаленку и улегшись на расшитые кружевами от женского белья простынки.
Старого Мопертюи не было дома. Он ушел по делам. Теперь он еще усердней прежнего надзирал за своим добром, оберегал его, словно сука своих щенят, выгадывал, продавая лес, каждый грош, придирчиво следил, как бы кто не обокрал его: работники — лесорубы, сплавщики и погонщики — или лесоторговцы. Он хотел быть богатым, богаче всех, сказочно богатым. Это богатство он воздвигнет, точно невидимый мавзолей, посвященный двуликой Катрин-Камилле, погибшей Катрин и замурованной Камилле, двум образам, слитым в единый, все разрастающийся образ несравненной Живинки. Амбруаз читал и перечитывал свои счетные книги, упиваясь цифрами. Каждый новый доход прибавлял пышности воображаемому мавзолею. Он был счастлив, и счастье его было прочным, он завоевал его в ожесточенной борьбе, вырвал у коварных и упорных врагов. Он оказался упрямей и хитрей их всех, он всех одолел. Корволь гнил в земле, невестка с братцем-недомерком сидели у себя в городском доме, зануда Марсо канул в пустоту, Симон исчез, а Камиллу он держит взаперти. Держит крепко, как хозяин, и никогда-никогда не упустит. Она — его добро, он сотворил ее. Только ему она обязана тем, что появилась на свет, а значит, ее жизнь в его воле. Он приносит ей питье, одежду, угли для грелки и масло для светильника. Ухаживает за ней, как за птицей в клетке. Слишком красивой, слишком редкой, чтобы дать ей летать, где вздумается. Скрытой от чужих глаз и доступной лишь его взору. Часами напролет, приникнув к глазку, разглядывал он пленницу и разговаривал с ней через закрытую дверь.
БЕЛАЯ СПАЛЕНКА
Камилла не дала себе умереть. Она погрузилась в полудрему, витала среди красочных снов, грезила с открытыми глазами. И постоянно прислушивалась. Она знала наизусть все до малейшего звука на чердаке: стон половиц и балок, скрип двери, когда дед приоткрывал ее и просовывал в щель тарелку с едой и кружку с водой. Изучила переливы ветра, ритм дождевых капель. Ей была знакома каждая из живущих под стрехой птах, каждая чердачная мышка, она узнавала по шороху жуков и мошек. Весь мир свелся к немногим звукам: треску дерева, шуму ветра и дождя, шелесту листьев, шуршанью мышей и насекомых, птичьему щебету. Некоторые из них она ненавидела: например, скрип деревянных ступенек под шагами старика, хлопанье открывающегося или закрывающегося глазка, а больше всего — захлебывающийся шепот, который просачивался сквозь дверь, булькал за ней, как мутный, пузырчатый поток. Старческие излияния в любви. Каждый раз, когда Амбруаз, обшаривая чердак безумным взором, принимался говорить липким шепотом, от которого веяло смертью, Камилла забиралась с головой под одеяло и затыкала уши. И снова принималась настороженно ловить звуки, как только он уходил. Она все силилась услышать, что происходило за стенами ее тюрьмы. Изо дня в день, из ночи в ночь улавливала все обострявшимся слухом далекие, легчайшие шумы. Затаив дыхание, слушала шаги людей и животных на дороге. Но среди них не было шагов Симона, поступи Рузе. И все-таки она ждала. Вся жизнь ее сжалась в это постоянное, напряженное ожи дание. Даже во сне она оставалась настороже.